Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Фернандо, 1521 год). (Фернандо, 1521 год)

(Фернандо, 1521 год)

— Господи Всемогущий, спасибо за дарованное отдохновение! Пусть даровано оно было только во сне!

Еще не открыв глаза, на грани меж сном и явью вознес Фернандо благодарение Господу. И понял, что улыбается.

Странное ощущение. Забытое. Не сковывающая скулы злость. Не кусающая до крови губы ярость. И не грубый хохот, случающийся на кораблях даже в столь трудном пути. А улыбка, подобная следу ангелова крыла.

Такие свободные, такие легкие сны прежде случались, только когда ему доводилось причалить к родному берегу и груз всех тревог плавания оставался позади. Напряжение спадало, и сон уносил куда-то далеко в легкое воздушное детство. Такой же солнечный луч, как сейчас, пробивающийся сквозь занавеси на его кровать. И запах... Аромат утреннего хлеба и нездешний дух крупинки пряностей, добавленной в жаркое в день его отбытия в Лишбоа ко двору короля Мануэла.

Мать гордилась той щепотью гвоздики и корицы, как горстью золота, — мальчика берут ко двору! Род Магальяншей с его дворянством четвертого разряда — fidalgos de cota de armes — отнюдь не богат. Не «мешок с перцем». И никогда прежде их род не подходил так близко к трону! Многие великие мужи начинали с пажества. Мальчик становится мужчиной. Пусть у его последнего домашнего дня будет божественный запах. Ибо даже в Библии сказано, что царица Савская привезла ко двору царя Соломона «сто двадцать талантов золота и великое множество пряностей и драгоценностей...» И раз мы не можем дать нашему Фермо (впрочем, теперь его положено звать Фернандо) с собой золота, то пусть увезет он этот запах...

Много позже, вместе с лучшим другом Франсиско Серрано впервые попав на Малакку, в этот иной мир, пропахший мускатным орехом и многими, неведомыми его северному краю ароматами, понял он, как ничтожны были те первые крупицы. Перец и гвоздика выдыхались в кораблях и в лавках за долгие месяцы дороги и годы ожидания, что найдется сумасшедший, способный отвалить такие немереные деньги за вкус . В их не блистающей роскошью провинциальной Сабросе таких находилось немного... Что есть вкус — глотнул, и нет. И лишь роскошь послевкусия еще долго остается с тобой.

Вкус того материного жаркого, оставшийся в памяти большей роскошью, чем испробованные позже яства двух королевских столов, являлся ему теперь в тех редких снах, что отпускают душу в полет.

Как являлся и отчий дом с вечно стучащимся в окно виноградником. «Мужчину лечит вино!» — говорил отец, веруя, что вино может спасти его, пятилетнего, мечущегося в горячке уже третью неделю. Спасло ли тогда его вино или сила молодого организма сама переломила болезнь, но вкус подогретого вина на спаленных жаром губах навсегда остался вкусом избавления от ада.

И в нынешнем забытье — это бытие между явью и бездной даже трудно назвать сном — он вдруг вновь почувствовал вкус подогретого вина на губах. Откуда было взяться вину из отчего дома здесь, посреди океана, за безветрие названного им Тихим? Откуда было взяться вину, когда сотый день не видно земли и вместо вина во рту лишь привкус гнилой воды и крысиной мочи.

Просчитался Тосканелли. Исчисливший земной меридиан по тени гномона флорентийского собора, он обещал, что неизвестный океан на западном пути из Португалии в Китай, можно одолеть за месяц. Поверивший великому итальянцу, он, Фернандо, расплачивается за свою веру нынешними муками.

Еды и пития, что оставалось у них после двух лет пути и что было собрано на берегах вдоль открытого ими пролива возле выхода за Cabo Deseado — Мыс Желанный, могло хватить лишь на исчисленный итальянцем короткий океанический путь. Главным вместилищем провизии всей экспедиции был корабль «Сан-Антонио». Захваченный затаившимися бунтовщиками и тайком свернувший с их общего пути, он унес назад в Испанию оставшиеся съестные припасы и его доброе имя.

И теперь все, кто пошел за ним в этот путь и кто не повернул назад — погнавшиеся за деньгами и искавшие на кораблях спасения от суда, искренне поддавшиеся его азарту обогнуть шар земной и недовольные необходимостью плыть дальше, — все они теперь умирали. От голода, от жажды, от цинги. Кто с тихой мукой в закатившихся глазах, а кто и с проклятиями, брошенными ему в спину.

Утро теперь начиналось не с молитвы, а со спуска за борт тел умерших. И каждый раз, видя, как три оставшиеся каравеллы отдают океану свой скорбный груз, он мучился единым вопросом: стоит ли затеянное им дело стольких жизней?

Вопрос этот был страшнее голода и язв, покрывающих его тело. И даже проваливаясь в забытье, столь не похожее на сон (ведь что есть сон, если не дарованное Господом отдохновение души!), он уже не понимал, где грань меж явью и помрачением сознания.

Вспомнилось, что когда-то в иной жизни, в которой он возвращался в Лишбоа из своего первого плавания, оказавшийся с ним на одном корабле старый итальянец Людовико Вартема рассказывал: «Жажда способна помутить сознание навечно. Человек, вынужденный остаться без пития на долгое время, преступает грань разума, за которой лишь ад на земле!»

Тогда он почти не поверил старому итальянцу. В единственной пройденной им экспедиции адмирала д'Аламейды было вдоволь еды и пития. И пушек — иначе господство своей Португалии на другом конце света не утвердить!

То было первое упоение победой. Владычеством. И неведомой землей, столь непохожей на его Португалию. Ему было двадцать пять. Время первого вкуса денег и почестей. И первых пыток внутри самого себя...

Теперь, пятнадцать лет спустя, изможденный не меньше собственной команды, он боялся закрыть глаза. Ибо то, что являлось ему во сне, было страшнее яви, которая его окружала. А окружала его бесконечная океаническая стихия. И люди, жрущие опилки, перемешанную с червями сухарную пыль и воловью кожу.

Может, прав был Эстебан Гомес, кормчий корабля-беглеца «Сан-Антонио»? И после открытия обещанного королю пролива, дающего иной, западный путь к Островам пряностей, его флотилии, потерявшей два судна и проевшей почти все свои запасы, надо было вернуться в Испанию. Чтобы потом, когда-нибудь, собрав новую экспедицию, отправиться в единожды найденный путь?

Да, трезвый разум велел сделать так. Но разум иной говорил — кому будет нужен тогда он, Фернандо Магальянш, чужеродный португалец, чья тайна уже поднесена испанскому королю. Главный в жизни шанс даруется единожды. Или никогда. Его шанс был дарован ему только потому, что никто в мире не догадывался о проливе, позволяющем, уплывши на запад, вернуться домой с востока. И лишь он, Магальянш, готов был положить к трону Карлоса новый путь.

Разве испанцы простят ему, что вернувшиеся суда не заполнены до отвала пряностями? Кому нужен пролив, когда нет прибылей, поделенных еще до отплытия? Разве дозволят ему начать все сначала во второй раз и тогда уж обогнуть мир?!

Он слишком хорошо знает ответ — не позволят!

И знает, что свой шанс он не отдаст. Ни за что!

И теперь за его, Магальянша, шанс на величие и подтверждение истинности знания, единожды открытого в голове, жизнями платят умирающие от голода моряки.

Не будь столь благословенной погоды, погибли бы уже все. В день, когда на одном только «Тринидаде» пришлось спустить за борт семь трупов, он приказал сдирать с грот-мачты воловью кожу. Крыс, которых еще недавно матросы продавали друг другу за непомерную сумму в полдуката, последнюю неделю нельзя было достать и за пять.

Съели всех крыс.

Его верный Энрике вчера принес тощую тушку со словами, с какими прежде подавал ужин дома.

— Еда, Господин.

«Еда, Господин!»

По правую руку от него Беатриса, носящая во чреве их второе дитя. Теплый ветер доносит из соседних комнат кисловатый запах. Так в детстве пахла его кормилица, а теперь так пахнет кормилица его сына. Сын жадно хватает губами ее налитую грудь, и через мгновение почти одинаковая улыбка облегчения на лицах у женщины и ребенка. И расплывающееся теплое пятно у второй сочащейся не выпитым молоком груди.

«Еда» было первым португальским словом, которое запомнил Энрике, — в предыдущей жизни его звали Трантробаном.

«Еда», — сказал Фернандо, придвинув к купленному на рынке аборигену миску с рисом и кусками жареного мяса. И, указывая на себя, добавил: «Господин».

«Еда. Господин», — покорно повторил абориген, смиряясь с новой участью. Теперь понятно, кому и за что он служит. Служит «Господин». «Господин» дает «Еда». Можно жить.

Там, куда увез его Господин, бывает так, как Трантробан никогда и представить не мог. Господин называет это: «Холодно». Господин говорит: «Зима пришла». И надо надевать на себя много всяких мешков.

Зато там, куда его привез Господин, женщины такие большие, каких в его племени не бывает! Если бы вождь, каждые десять лун выбиравший в главные жены самую большую женщину племени, увидел ту, с кем он, Трантробан, проводит ночи, когда «холодно, зима», он сразу бы передал ему главный тотем.

У новой женщины Трантробана (Господин называл ее «Идаласьтебеэтатолстаякухарка!», а госпожа говорила «Марта») тело большое-большое. Под огромными мешками, в которые заматывают свою красоту эти северные люди, даже не видно, как у нее всего много! Огромные ноги. Живот, похожий на другой мягкий мешок, куда здешние люди кладут свою голову для сна и называют его «подушка». Живот-«подушка» такой большой, что никто и не заметил, как кухарка выносила его сына.

И белые груди. Каждая не умещается даже в двух его руках! А руки у Трантробана большие, крепкие, крепче, чем руки вождя. Эти руки умеют разбить кокос о камень одним ударом, не то что женскую грудь удержать. Но на грудь его женщины и этих рук не хватит! Груди женщин его племени другие — желтые, продолговатые, свисающие, как манго с ветки. Дома одной руки Трантробана хватало на две груди.

Как Трантробан жалел, что никто в его племени не увидит эти огромные груди его женщины по имени Идаласьтебеэтатолстаякухарка. И никто не поймет, как высоко Трантробан взлетел!

Энрике-Трантробан был единственной ценностью, вывезенной Фернандо из Малакки. На невольничьем рынке у этого мальчишки были глаза уже простившегося с жизнью старика. Что ждало его — рабство на кораблях?

Фернандо купил мальчишку с выпученными глазами и сделал его не рабом, скорее слугой и наперсником. Энрике так быстро научился новому языку и усвоил новую жизнь, что, одетый в цивильное платье, он уже не казался туземцем. Фернандо, скоро переставший замечать, как его слуга не похож на иных слуг, каждый раз удивлялся, когда в Лишбоа и в Мадрите бегущие следом за Энрике мальчишки во все глотки распевали: «Чёрен-чёрен человек, чур, меня не тронь вовек!»

— Еда, Господин.

При виде тушки тощей крысы — и эта дошла от голода! — Фернандо понял, на что похожи его ночные муки.

Он видел их на картинах странного голландца Хиеронимуса, привезенных ко двору второго в его жизни правителя — испанского короля Карлоса. После заполнивших стены королевского дворца картин с мадоннами и ангелами нарисованное голландцем казалось сумасшествием. Непотребством, на которое срамно смотреть. Об этом шептались придворные. Так думал и Фернандо, пока не вспомнил тот странный сон, что долго не отпускал его в индийском походе с д'Аламейдой.

Сон случился вскоре после его первого боевого сражения при Каннаноре. Тогда он, сам раненый, впервые убил человека. И в своих снах из воина и мужчины вдруг превратился в ребенка, старающегося залезть к матери на колени. Темное сукно платья вырастало до размера гор. Он хотел и не мог по ним забраться, цеплялся за уступы и снова срывался вниз с безмолвным криком на устах.

Он убил человека!

Он, мамин Фермо, убил человека!

Пусть туземца, пусть магометанина! Но разве верующий иначе не имеет права быть человеком? Кто так повелел? Папа Александр VI? В мае 1493-го Папа подписал Тордесильясскую буллу, поделив еще не открытый «остальной свет» между Португалией и Испанией. Но видел ли Папа океан и весь прочий мир, чтобы его делить?

Богохульны подобные мысли? Может быть. Но здесь, где мир иной, чем в его родной, но слишком самонадеянной и мнящей себя центром мира Европе, все выглядит иначе. И странным кажется, что некто, живущий за тысячи миль, дарует себе право единожды и навсегда решать судьбы мира — на восток от прочерченной линии все навеки португальское, на запад — испанское!

Папа Александр VI свершил свой раздел единой чертой. Но чем дольше Фернандо думал об этом разделе, тем непонятнее становился вопрос: как быть с линией, которая должна продлиться с другой стороны земного шара? Где линия противуположная Тордесильясской? Докуда миром может править его родная Португалия, а где отсчет господства принятой им недавно новой испанской отчизны?

Но вопросы эти вызрели в его голове много позже. А тогда, на пряной индийской земле его мучили иные мысли — он убил! Голова убитого нелепо запрокинулась, и кровь, струйкой затекающая изо рта за глаза, в его ночных кошмарах превращалась в реку крови, бурлящую, набирающую силу, врывающуюся в море. Он пытался повернуть, но рубаха, напитавшаяся кровью из его раненого плеча, превращалась в парус и несла корабль в огромный, разросшийся до непомерных размеров остекленевший глаз убитого.

После осады Азамора к этим изнурительным видениям добавилось новое — конь... Потеряв коня, он едва не потерял ногу. Обошлось, хотя удар копьем сковал колено навсегда, и его хромота стала вечным напоминанием об Азаморе. После того сражения в снах Фернандо долго явственно чувствовал под собой упругое тело лошади. Ветер в лицо, и пьянящая уверенность, что конь несет его к славе. И каждый раз ровно за миг до славы конь оступается, разламывается надвое, роняя седока, а из половинок, погребая Фернандо, текут нечистоты.

Потом, заметив разделенного на две половины коня на картине голландца, Фернандо долго не мог избавиться от ощущения, что сумасшедший Хиеронимус подсмотрел его сон. Он знал, что все это неприлично и постыдно, приказывал себе забыть и сон, и картину. Приказывал, но не мог.

Теперь же он второй год на главном в его жизни пути — пути по кругу, призванном доказать, что он, Фернандо Магальянш, первым обойдет вокруг света. И в этом пути прежние мучительные видения множатся новыми.

Крысы, вырастающие до размеров виденных им прежде в Каликуте слонов и раскрывающие ставшие огромными пасти — ты съел нас, теперь наша очередь... Голова Кассады, страшно хохочущая на колу... И снова реки крови, теперь уже уносящие не его, а Беатрису и сына. Подобное приснилось ему впервые на третий месяц пути. Придя в себя, Фернандо вспомнил, что теперь, на исходе ноября, Беатрис должна родить. И понял, что второго сына у него нет.

— Он мертв. Мой мальчик мертв.

Это было не знание — что можно знать наверняка, находясь в нескольких годах пути от дома. Это было то самое предчувствие, которое обреченнее любого знания.

Думая о доме, он силился вспомнить лицо жены. Силился и не мог. Память показывала иное — его рука, прижатая к ее разбухшему животу. Миг, и живот шевелится. Он в испуге отдергивает руку и только потом понимает — там шевелится его ребенок.

Что дал он сыну?

Обещанную монархом двадцатую часть доходов от экспедиции? Но, кроме убытков, его поход доселе ничего не принес. Титул adelantado — «идущего впереди», наместника всех открытых им земель и островов — и право владения двумя островами из каждых открытых им шести? Так нет пока и островов. Открытый им проход в неведомый прежде миру океан — пролив, названный им проливом Todos los Santos, Проливом всех Святых, его, Магальяншев, пролив? Да только нужен ли он сыну? Или мальчишке было бы лучше, если бы зимними вечерами отец рассказывал ему истории своего детства, как это делал когда-то его отец...

Дожив до тринадцати лет в родной Сабросе, он никогда не видел моря. Хоть и выпало ему родиться в величайшей морской державе мира, но его провинция Таз оз Монтишь была едва ли не самой сухопутной из всех приземленных и сухопутных провинций на свете. Чинные домики, поля, речонка, по которой пускал он кораблики — отец научил мастерить их из коры деревьев. И виноградники. Куда ни глянь, всюду виноградники.

Собственного имени вину Саброса не даровала — не Порту с ее портвейнами. Но вино с их семейных виноградников чтилось как одно из лучших. И каждую осень крестьяне собирали возы, чтобы отправить их в далекий путь в Англию. Бочки долго крепили на телегах, и возницы, выпив по кружке вина на дорогу, трогались в путь. А мать долго крестила их вслед. Английскими деньгами можно было жить до нового урожая.

Ему, мальчишке, эти сборы казались не важными. Что тот виноград? Обычность. Куда ни поверни голову, везде растет. И что те деньги? Суетность. Не купишь на них ни неба, ни моря...

Мальчишкой он увидел небо. Проснувшись от жары среди ночи, высунул голову в окно и замер. Черное с тайными тропами звезд небо было тайною из тайн. Все вокруг — тоска, а небо — простор. Вольность. Будто можно выпрыгнуть сейчас в сад, разбежаться с их пригорка — и дальше босиком по любимому звездному пути.

При дворе короля Мануэла жил звездочет. В первую же свою ночь во дворце тринадцатилетний паж Фернандо пробрался к нему в одну из башен дворца и полгода потом таскал дрова и выносил из башенки нечистоты, только бы старик пустил хоть глазком взглянуть на небесное таинство.

Звездочет был смешным стариком. Прятал глаза за двумя стеклышками, соединенными проволокой.

— Сие новейшее оптическое изобретение называется «очки». Оно позволяет хорошо видеть тому, чьи глаза становятся слабы вследствие болезни или старости, как у меня.

Стекла эти, говорил старик, сродни стеклам большим, соединенным с трубой, позволявшим глядеть на звезды. У них общие тайны оптики.

— Ты невнимателен к сим мелочностям, потому что юн. А сравняется тебе сорок, как мне нынче, вспомнишь о моих словах.

Значит, было звездочету в ту пору сорок лет. А тринадцатилетний провинциальный юнец считал его стариком. Мальчишка, глупец! Он даже не догадывался, зачем звезд­ными ночами поднимается в эту башню дворца королева Элеонора. Все казалось так просто — королева идет смотреть звезды. Значит, этой ночью ему, мальчишке, здесь места нет. Королева идет...

Теперь сорок ему самому. Когда он вернется домой, мальчишки в спину тоже будут звать его стариком.

Нет! Не может быть! Не должно так быть!

Он — это другое дело. Он вернется с триумфом. С викторией для его новой родины. И мальчишки будут смотреть на него столь же восторженно, как некогда он сам в Лишбоа встречал Васко да Гама.

Целых три года кумиром юного сердца был да Гама, даровавший его Португалии морской путь в Индию. Как говорил с Васко король, как улыбалась инфанта!

Фермо боготворил великого мореплавателя до тех самых пор, пока из второго плавания да Гама в Каликут не пришла весть, что Васко жестоко уничтожил флот мусульман. Его не осуждали. Напротив, Васко снова считался героем, ведь он отомстил врагам, некогда безнаказанно убивавшим португальских купцов. И только лучший друг Фернандо Франциско Серрано мучительно пытался понять — так ли уж прав великий Васко.

— Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость, — уверял Серрано.

В знаменитой морской школе на священном мысе древнего мира в Сагрише они с Серрано делили все тяготы постижения морской науки. Зачисленные в школу мореплавания, которую окончил и Васко («Меньше десяти бобов Васко никогда не получал, позорно будет нам, Франциско, с не сдавшими экзамен невеждами получить горошины!»), они с упоением возносили слова благословения Господу, что явились в мир не во мраке невежества, а в просвещенный век великого постижения земли! Когда земля эта более не кажется неведомой бездной! Когда придуманы каравеллы — легкие, надежные, способные идти против ветра! Когда открыты неведомые прежде способы определения меридианов и судну нет более надобности тащиться вдоль берега, держась за него, как дитя за подол кормилицы.

Растворив в крови суть висящего над дверями школы латинского изречения Navigare necesse est — «Плавать по морю необходимо», вместе с Серрано они вязали свои первые лаги — узлы на веревке. Травишь лаг по борту, считая, сколько узлов уйдет под воду, покуда не просыплется песок в песочных часах. Их учили владеть мечом, рулем, компасом, парусом, пушкой, читать портуланы и опускать лот.

— Гляди, Фернандо! — учил его капитан Диаш, показывая на вращающуюся на оси круга угломерную линейку. — Сие есть алиада, у коей по краям два ока. Поворотить сию алиаду нужно так, дабы свет солнца в полуденный час попал в сии оба глаза, и край алиады укажет на круге сем градус широты.

Днем они внимали науке Диаша, а ночью до хрипоты спорили, прав ли великий Васко? Фернандо неуверенности друга не разделял.

— Мы покорили Каликут! Португалия — владычица морей и суш! Васко служит отечеству и славе земли нашей!

Прошлой зимой, подавляя мятеж — не мусульман далеких, а своих, полтора года с ним плывших, — он вдруг вспомнил слова друга: «Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость». Иная юная душа когда-нибудь, прочтя те записки, что нынче пишет об их пути молодой итальянец Антонио Пигафетта, осудит за бессмысленную жестокость уже его, Фернандо. Жестокость — да, но бессмысленную... Не прояви он жестокость тогда, год назад, теперь, когда нет ни еды, ни питья, когда даже он сам не ведает, где же берег, бунт был бы неизбежен...

Он верит — он сделал то, что обязан был сделать. Он должен верить в это. А спорить с ним некому. Серрано давно остался в собственном раю. Много лет назад правитель Тернате, одного из четырех благословенных Островов Пряностей — Islas de la especeria, удостоил Франциско титула визиря, подарил ему хижину и красавицу рабыню, говорившую на языке, похожем на щебетание птиц. Иногда к его острову подплывали португальские корабли и звали Серрано домой. Но, обнимая свою туземку, друг отвечал, что мир един и свой дом он уже обрел.

«Я нашел здесь новый мир, обширнее и богаче того, что был открыт Васко», — передавая с оказией письма Фернандо, лучший друг всегда заканчивал их одним вопросом: «Куда плывешь, капитан Магальянш?»

Куда бы он ни плыл, оказывалось, что он только уплывал от лучшего друга... И от самого себя.

Куда плывешь, капитан Магальянш...

И все же, если бы не Васко, его душа так бы и осталась отданной небу.

Море сманило. Но небо, навечно растворившись в крови, помогло найти свой главный путь — путь вокруг земли. Там, в мореходной школе в Сагрише, впервые взяв в руки астролябию, Фернандо вспомнил, как видел сие загадочное колесо у старика-звездочета. Две бездны — звезды и море — еще раз слились в одной точке. Точнее, в двух.

Уже в Испании с новым другом, астрономом Руи Фальерой, он, Фернандо, много дней провел в расчетах небесных и морских путей. Благодарение Господу, это помогло убедить короля, что по небу, по звездам можно найти новый paso — пролив меж океанами и проложить новый, западный путь в Индию.

Вместе с Фальерой они приехали в замок, ко двору юного Карла V. И еще по дороге, увидев похожий на огромный корабль королевский замок, Фернандо почувство­вал — все получится!

Получилось. Чуть выпятив вперед нижнюю губу, отличительный знак всех Габсбургов, и почесывая тяжелый подбородок, Карл подписал указ — снарядить экспедицию за владычеством и пряностями. Но в первую очередь все же за пряностями. Вам надлежит действовать успешно, дабы открыть ту часть океана, коя заключена в отведенных нам пределах...

— Его величеству нужен весь мир, — говорил Магальянш.

— Его величеству нужны имбирь и корица, — возражал его тесть Диего Барбоса. — Даже если из запрашиваемых тобой пяти каравелл вернется одна, но полная пряностей, ее хватит, чтобы окупить всю экспедицию, и изрядно заработать. А мировое владычество, это уже в придачу...

Фальеру не поплыл с ним, отказался.

— Я составил гороскоп. Нам не вернуться из этого плавания, Фернандо.

...Слабый стук в дверь его командорской каюты показался грохотом.

— Земля, Господин.

Смысл слов не сразу дошел до него. Энрике-Трантробан произнес это таким тоном, как недавно, подавая крыс, говорил «Еда, Господин». Желанное слово было похоже на галлюцинацию истощенного сознания...

— Что? Что ты сказал?!

— Земля, Господин. Остров...

Земля.

На всех трех кораблях все, кто мог еще двигаться, сбивались к правому борту — Земля.

Ад отступает. Земля...

Но...

Земля, показавшаяся после трех месяцев и двадцати двух дней их бесконечного океанского странствования, была пустынной — она сама казалась новым адом, скалистым адом бесплодия. Первый открытый им остров не мог дать ничего, кроме наследственного титула adelantado — наместника. Ни грамма съестного на голых скалах. Даровав надежду, судьба отняла ее еще более безжалостно.

И на следующих островах, названных после набега туземцев Ладронес — «Разбойничьими», удалось отыскать лишь несколько птиц и гору плодов. Но надолго ли трем изголодавшимся кораблям хватит того, что уместилось на двух небольших шлюпках.

За считанные часы от съестного остались лишь воспоминание да странные колючки, брошенные на палубе «Тринидада». Еще через несколько дней пути толстая скорлупа колючек стала растрескиваться, источая тошнотворный запах. У ночного горшка звездочета, объевшегося привезенной из Индии новинкой — табаком, запах был и то терпимее, чем этот («Кто ж знал, что эту странную траву надо раскуривать, а не есть?!»).

— Это воняет так, что даже крысиная моча покажется изысканным вином, — заметил Дуарте Барбоса, брат Беатрисы, которого по его горячему желанию и с тягостного разрешения тестя Фернандо взял с собой в экспедицию.

Странные, напоминающие неподвижных ежей плоды валялись в углу.

— За борт их, командор. На «Тринидаде» и без этой туземской нечисти вони хватает, — сказал Дуарте.

— За борт! — произнес Фернандо. Но Энрике-Трантробан робко тронул его за рукав.

— Еда, Господин.

— Для тебя и крыса — еда, — огрызнулся Магальянш.

Он был зол. Поманив добром, судьба снова бросила его в бездну отчаяния. Что делать, если и Разбойничьи острова случайны, если этот океан бесконечен и настоящей земли не будет еще столько же бесконечных месяцев.

— Еда, Господин, — повторил Энрике-Трантробан. — Дуриан.

Не обращая внимания на мерзкую вонь, слуга пальцами поддел внутри треснувшего плода кусок мякоти и засунул в рот. На лице Энрике появилось выражение блаженства, подобное тому, с которым он вспоминал груди толстой кухарки. Забыв о царапающих руку колючках, он снова и снова нырял пальцами в расселину плода, вытаскивая и отправляя в рот новые куски сочной мякоти. Облизывая пересохшие губы, моряки поглядывали на него, не рискуя последовать его примеру. Слишком уж непереносимым для европейского нюха казался запах этих чудищ.

— Дай попробовать твоей еды! — решившись, приказал Фернандо. Слуга засуетился, сбегал за серебряным блюдом, на котором в лучшие времена подавал обед своему «Господин», достал из кучи новый плод, руками раздвинул чуть надтреснутую расселину, выложил мякоть на блюдо.

Поддев оставленный Энрике кусочек и зажмурившись, Фернандо отправил его в рот. И райское блаженство разлилось внутри. Для командора, такого же изголодавшегося, как и последний каторжник, принятый им в Севилье на корабль, нежнейшая мякоть была подобна божественному нектару.

— Бог сокрыл райский вкус за тлетворным ароматом, дабы недостойный не познал его.

— Виктория! — донеслось с разных сторон.

И расталкивая друг друга, команда кинулась к воняющим колючкам, чтобы хоть ненадолго обмануть голод и жажду.

Но долго радоваться столь редкой ныне картине людского насыщения Фернандо не дали.

— Командор, — окликнул Барбоса, собирающийся отплывать на свой «Консепсион», — у Элькано цинга. Он говорит, что хотел бы просить у вас прощения за то... За участие...

Произнести слово «мятеж» Барбоса не рискнул.

Десны Элькано кровоточили. Прикрывая рот тем, что осталось от тончайшего платка, он с трудом приподнялся на подстилке.

— Командор...

От молодого красавца Хуана Себастиана, которого, набирая экипаж, Фернандо впервые увидел в Севилье, не осталось и следа. Магальянш своим не менее износившимся платком оттер пот со лба больного.

— Давно хотел спросить, откуда ты так сведущ в навигации, Себастиан?

— У меня был собственный корабль, — прошептал Элькано.

— О-о! — вырвалось у стоявшего за спиной Фернандо Энрике-Трантробана. Под резким взглядом командора вопль смолк, но и слуга и господин думали в тот момент об одном — владельцы кораблей просто так кормчими на чужие каравеллы не нанимаются.

— После осады Триполи казначейство отказало мне в выплате суммы, назначавшейся для расчета с экипажем. Я был вынужден занять денег у савойских купцов. А когда по истечении срока не смог с ними расплатиться, пришлось отдать в уплату долга свой корабль.

Энрике-Трантробан теперь молчал, но выражение ужаса застыло на его лице. За годы португальской и испанской жизни недавний абориген усвоил, что продажа корабля чужестранцу считается преступлением наитягчайшим. Суд, которому доводится рассматривать подобное дело, не принимает никакие оправдания в расчет. Вердикт «Виновен!» ждет любого, даже потерявшего собственный корабль лишь потому, что честно служил родине.

— Я бежал в Севилью, надеясь затеряться на любом из кораблей. Ибаролла привел меня к вам... — продолжил Элькано. — Простите, что скрыл.

— Не думай об этом. Разве я не знал, что на кораблях у меня будут не только младшие сыновья и внебрачные дети знатных господ, но и беглые каторжники, и убийцы, и воры. Знал. Но знал и то, что только море способно истинно определить, кто чего стоит. В море гранды оказываются разбойниками, а бывшие разбойники являют благородство души, достойное грандов.

— Я не хотел вас предавать, командор, — еще тише проговорил больной. — Кассада... он заставил...

— Знаю! — резче, чем следовало бы, прервал его Фернандо. — Не знал бы, и твои четвертованные останки давно сгнили бы на шесте, рядом с шестом Гаспара. Меня предупреждали, что испанские гранды не простят бедному португальскому дворянину внезапного его возвышения. Не простили.

...Предупреждение было прислано вдогонку. Энрике-Трантробан принес с берега свиток. Было это на Тенерифе, куда в сентябре 1519 года, через неделю после выхода из Санлукара, его маленький флот зашел за провизией и водой.

«Остерегайся зависти испанских капитанов остальных кораблей. Тебе не простят...» — тесть Барбосы предупреждал о тайном сговоре испанских капитанов.

Не простили. Всё пытались обратить против него.

Вскоре после отплытия, двигаясь меж Зеленым Мысом и его островами, флотилия попала в полосу штормов и встречных ветров и долго не могла продвинуться по намеченному пути. «Дьявольский знак!» — шептали за его спиной.

После не кончавшегося 60 дней дождя на мачтах и вантах появились мерцающие огни. «Дьявольский знак», — настраивал капитан «Консепсиона» Кассада. И только обучавшийся всему на свете Пигафетта долго и путано объяснял про какие-то заряды — будто две тысячи лет назад древние греки заметили, что если тереть кусочком шерсти о янтарь, появляются крохотные сияния, названные греками в честь янтаря — электриситы...

Против невзлюбленного командора обратили и долгий срок зимней стоянки у берегов Бразили.

— Не знает, куда плыть!

— Поворачивать назад!

— Никакого иного мира и другого пути к пряностям нет!

— Домой, в Испанию!

Доставшаяся Фернандо карта Мартина Берхайма из секретного архива португальского короля обещала на сороковом градусе южной широты пролив меж Атлантическим и Индийским океанами. В марте 1520-го его флот достиг 49 градусов южной широты. С трудом пробившись сквозь рифы, корабли вошли в маленькую бухту, которую Магальянш назвал Пуэрто Сан-Хулиан. И приказал располагаться здесь на зимовку. Его не послушали. Тридцать человек с «Консепсиона», среди которых был и Элькано, захватили еще и «Сан-Антонио», и «Викторию». Только головной «Тринидад» и маленький, рассчитанный на разведывательные плавания, а не на подавление бунтов «Сант-Яго» остались верны ему.

Ночью, когда мятежники пытались покинуть гавань на захваченных ими кораблях, произошло сражение. Самое страшное из всех, в которых капитан Магальянш участвовал за все сорок лет его жизни. Свои стреляли по своим. Воинской хитростью — еще одним его божьим даром — он сумел двумя оставшимися кораблями отрезать изменщиков от выхода из пролива и стремительно отбить «Викторию». Дальше было сражение. Настоящее. Жестокое.

В том сражении он победил. Но был ли он прав?

Сейчас он все чаще думал, а что если бунтовщики были не так уж виновны? И Картахен, которого король пожаловал титулом veedor — «королевского надсмотрщика», и другие капитаны флотилии хотели не так уж много — знать, почему они здесь. Тайну обещанного на 40-й широте пролива, кроме короля и членов Casa de la Contratacion — Дома контрактов, Фернандо не открывал никому. Не отыскав в обещанном месте пролив и решив не возвращаться с бесчестием, а искать, буквально ощупывая берег, он ничего не объяснил ни остальным капитанам, ни экипажу.

После пересечения экватора с каждой милей становилось все холоднее. И спускаясь все дальше и дальше на юг, он понимал, что для нормальной зимовки требуется временное возвращение в благословенную обильную Бразиль. Как понимал и то, что при злобе, которую он уже вызвал у Картахена и других капитанов, его приказ развернуть флотилию будет равносилен приказу о собственном аресте. И он продолжал молчать. Вплоть до бунта. И после.

Он победил. И потом, призвав писарей, вынес приговор: Кассаду четвертовать, Картахена с ближайшими сподвижниками оставить на пустынной земле с небольшим запасом продовольствия — и пусть Господь решает, жить им или умереть. Прочих, как Элькано, простить.

Истинная его победа пришла не в тот день, а полугодом позже.Пролив! Он все-таки отыскал пролив. Не там, где был заветный крестик на секретной карте. Много ниже. Но отыскал!

Не найди он пролив, все случившееся при подавлении мятежа было бы расценено как убийство испанских грандов, а он, португалец, был бы назван изменником и преступником. Теперь же это должны счесть не более чем платой за мировое владычество Испании.

Он победил. Но чем заплатил он за ту победу?

В те дни, поняв, что обещанный королю путь в иной океан найден, Фернандо плакал от счастья и уверенности, что все снова свершается по божественному предначертанию. Но разведывавший дорогу «Сант-Яго» разбился во время шторма, потом исчез «Сан-Антонио». Фернандо долго надеялся, что корабль затерялся в пути. Снова возвращался к мысу, оставлял на берегу испанский флаг с подробными объяснениями потерявшимся, куда плыть, чтобы догнать основную экспедицию. Но в душе знал — затаившиеся мятежники угнали «Сан-Антонио» назад, в Испанию. Теперь они могли уже доплыть до дома и втоптать его доброе имя в грязь.

Фернандо взял больного за руку. Истощавшая кисть тонула в его тоже усохшей ладони.

— Говорят, что в мире не бывает худа без добра. А добра без худа. Не случись мятеж тогда, подле берегов Бразили, он обязательно случился бы в этом океаническом переходе. Но здесь он был бы смертельным для всех. А в нескольких сотнях миль от цели это слишком обидно, согласись.

— Но мы до цели еще не дошли, — с трудом раскрывая кровоточащие уста, прошептал Элькано, — а я уже, наверное, и не дойду...

— Дойдешь! — Магальянш сам не верил в то, что говорил. Знал, что это изможденное тело не сегодня завтра опустят за борт. Но вслух произнес: — Уже совсем близко. Энрике чует.

Элькано с трудом улыбнулся.

— Дойдешь! И вернешься домой! — говорил Фернандо, лишь бы что-то говорить. — И король тебя простит. Дарует рыцарство. И герб.

— С дохлой крысой на нем... — пробормотал Хуан Себастиан.

Магальянш подумал, что если Элькано даже сейчас находит в себе силы шутить, то он может выжить. Сколько раз в плаваниях он видел, как выживали безнадежно больные и погибали почти здоровые, полные сил, но хоть на минуту сдавшиеся отчаянию.

— А почему бы нет! — ответил он шуткой на шутку. — Если хоть одна дотянет до дома — это будет единственная в мире крыса, совершившая путешествие вокруг света. С нее напишут портреты. Не нравится крыса, можешь взять себе на герб каравеллу. «Консепсион».

— «Виктория» красивее, — пробормотал Себастиан.

— Значит, «Викторию». И палочки корицы...

— Если мы их найдем...

— Конечно, найдем. Острова Пряностей близко. Ведь я уже был здесь, когда с другой стороны доплывал до Маллаки. Энрике оттуда привез, — кивнул на слугу Магальянш.

И вдруг понял, откуда в последние пару дней появилось в нем это непрекращающееся ощущение ветра в парусах — он здесь уже был. Десять лет назад. Чуть южнее. Добираясь до этих меридианов с иной стороны земли, он здесь уже был! А это значит, что он, Фернандо Магальянш, уже обогнул мир. Первым! И единственным из людей!

Пусть пока этот земной круг составлен из двух плаваний. Но Господь освещает его путь, и он закончит новый виток и вернется домой. И Энрике вернется...

Как же он забыл про Энрике. Вывезенный из этих мест на запад и снова плывущий в родные края с востока, Энрике-Трантробан вместе с хозяином тоже обогнул мир!

— Энрике, — кликнул он слугу, — ты знаешь, что нас только двое?

— Два? — переспросил слуга.

— Да, мы двое! Из всех тысяч, миллионов, живущих в мире, только мы двое обогнули его!

Ошеломившее Магальянша открытие не произвело на Энрике никакого впечатления. Слуга снова мечтал о грудях своей толстой кухарки.

...Месяцем позже флотилия подходила к еще одному острову в большом архипелаге, названном Фернандо островами Святого Лазаря. Уж здесь-то неизвестных прежде островов было без счета. И каждые два из шести волею короля дарованы ему, Магальяншу.

На их пути оказался радостно встретивший их цветущий остров Самар. Местный вождь, чью речь легко понимал радостный Энрике-Трантробан, на прибрежном песке рисовал им дальнейший путь вокруг архипелага, усердно тыча палкой в один, чуть более крупный из нарисованных им островов: «Себу! Хумабо! Себу!»

— Он говорит, это остров Себу. Очень богатый, — перевел Энрике-Трантробан. — Говорит, правитель зовут Хумабо, хороший. Надо пылыть к Себу.

— Командор, вы никогда не чувствовали себя посланцем Бога на земле? — спросил входящий в капитанскую каюту Барбоса. — Взгляните — так встречают только посланцев Богов!

Магальянш вышел на палубу. Со всех сторон приближающегося острова, размахивая ветками пальм и восторженно крича, к берегу бежали аборигены.

— Они говорят: «Посланцы небес», — перевел Энрике-Трантробан, — они так зовут нас.

Неделя на Себу была сном. Не сном — раем! Почести, еда, пальмовое вино. Вождь Хумабо согласился не только присягнуть испанскому королю, но и принять христианство.

Хумабо поселил Магальянша в своей хижине. И в первую же ночь привел к нему одну из своих дочерей — совсем еще девочку.

— Лалу! — сказал Хумабо. И, поклонившись много раз особым ритуальным манером, вышел из хижины.

— Вождь сказал, ее зовут Лалу, — перевел Энрике-Трантробан, проверяя, не кроется ли в плетеных стенах хижины какой угрозы для его «Господин». — Вождь сказал — бери в жены! Почесть!

Энрике-Трантробан недовольно поморщился. Не прикрытые ничем, кроме бус из ракушек и семян, острые грудки Лалу не стоили ни части сокровищ его кухарки. Но Энрике не понимал, что случилось. Его господин обычно не обращал внимания на женщин. Не глядел на знатных сеньор, одаривающих его знаками внимания в мадридских соборах. Не замечал дешевых портовых шлюх, на которых в больших городах, яростно потроша свои кошели, бросалась вся остальная команда. Не видел и аборигенок — у берегов Бразили мужчины за один нож отдавали двух, а то и трех женщин, единственным одеянием которых были их длинные волосы.

Теперь же его обычно бесстрастный господин не отводил глаз от острых грудок дочери вождя. И приказал: «Ступай!» Перевод господину больше был не нужен.

В эту ночь Магальяншу показалось, что он поднялся в недоступное прежде для него небо и вернулся в свой истинный дом. Мир в объятиях Лалу переворачивался и летел куда-то в звездное облако, что сопровождало их в открытом им океане.

Мысли о долге, о жене не могли остановить безмерности этого полета. Он обогнул мир. Он на пути домой. Он любит. Может быть, впервые в жизни.

Кто из женщин был в этой жизни? Робкая маленькая Мария, которую в густых зарослях не налившегося еще винограда за домом он, двенадцатилетний мальчишка, гладил и целовал сквозь старенькое, много раз чиненное, платье... Инесс, фрейлина королевы Элеоноры, открывшая мальчику-пажу путь в свою роскошную спальню и в свое роскошное тело... Ставшая законной женой Беатриса...

Ни одна из случайно попадавшихся на его пути женщин не дарила того, что было в этой маленькой девочке с острыми, открытыми всему миру грудками. Эти оголенные грудки казались ему раем. Он ревновал к каждому брошенному на них взгляду, не желая понимать, что подобная обнаженность для туземцев не греховна: «Но взгляды моих моряков греховны!» Ночи напролет с упоением, с которым новорожденный ищет материнскую грудь, искал губами ее два пригорка. И приникал к ним иссохшимися губами как к пригоршне святой воды после исповеди.

Он любил свою Лалу и в этой маленькой хижине, их первом доме, и на берегу, под открытым небом, которое здесь, в азиатском краю, в одночасье, будто разом задули все свечи, становилось черным, и у себя на корабле, куда напросилась завороженная невиданным прежде зрелищем Лалу. Побитый о скалы, источенный червями «Тринидад» казался девочке чудом. А ему чудом казалась она — тоненькая, сильная, способная ночи напролет ласкать его возрождающуюся к новой жизни плоть. Он любил ее снова и снова, не понимая, откуда брало силы еще недавно полностью изможденное тело. На прошлой зимовке, перестав видеть любовь даже во сне, он решил, что его колодец уже пуст. Но теперь колодец был снова полон и счастьем вы­плескивался через край.

«А ведь я должен казаться ей стариком!» — мелькнуло в голове в одну из ночей. Но, чувствуя, как Лалу извивается на нем всем своим гибким сильным телом (ни одна из его прошлых европейских дам не рискнула бы оказаться сверху!), как прижимается губами к его набирающей силу плоти, он терял никчемную мысль, растворяя ее в наслаждении. Лалу натирала его и свою кожу пальмовым маслом, и взаимное скольжение становилось столь легким, что он уже не мог поверить, что где-то там, в далекой северной жизни, несколько раз ему приходилось поспешно натягивать штаны, не свершив того, к чему стремился.

Если ему, как любому живущему на земле, был отпущен свой сосуд наслаждений, то до благословенного дня вступления на землю Себу он, Фернандо Магальянш, сорока лет от роду, не отпил из этого сосуда и десятой доли положенного.

Совпадая с приливом, отвечая каждой волне, они входили в свой ритм. И постепенно наращивая его, обгоняли море и землю, пока течение любви не выбрасывало их, изможденных, на пустынный берег, подходы к которому охраняли воины вождя и верный Энрике-Трантробан.

«Посланец неба женится на дочери вождя!» — произносили воины, стараясь не бросать завистливых взглядов в сторону берега.

Он подарил Лалу бусы, яркие шали и вещь, завораживавшую всех островитян, — зеркало. Единственное уцелевшее из десяти больших зеркал, загруженных в Севилье, казалось, сохранилось только для того, чтобы отражать в себе эту божественную девочку.

В ответ в одну из ночей Лалу подбежала к своему уголку хижины, где хранились ее детские сокровища. И, достав большую раковину, протянула ему. В центре еще хранящей в себе остатки морской жизни раковины лежало переливающееся черное яйцо размером с перепелиное. Выскочив из хижины и взяв факел у одного из воинов, охраняющих их покой, Лалу поднесла огонь к яйцу. Ослепительный блеск заиграл на его мерцающей гладкой поверхности.

Жемчуг?! — не поверил Фернандо.

Жемчужины таких размеров и такого идеального черного цвета не доводилось ему видеть ни в одном из королевских убранств. Жемчужины Инесс были величиной с крупный горох. Испанская королева гордилась ожерельем, в котором сверкали белые жемчужины размером с большую виноградину. А эта...

— Лалу — Фемо! — по-детски не выговаривая звуки, произнесла его возлюбленная, протягивая свой дар любви. Фернандо хотел спрятать жемчужину, но при всем желании не мог бы этого сделать. В двух обнаженных телах нет места, куда можно спрятать даже жемчужину. Солнце сливалось с луною, день с ночью, берег с землею. И он уже не знал, от чего качает его тело — от бесконечных волн за бортом или от волн иных, возникающих от его слияния с Лалу.

В один из дней Лалу напросилась ночевать на каравеллу. Привыкшая к невысоким хижинам и невысоким лодкам, на которых аборигены совершали свои плавания между островами, она никак не могла насмотреться на огромный корабль. Забыв о вечном правиле — женщине на корабле места нет! — ступая вместе с ней на борт «Тринидада», Фернандо подумал, что так девочка ощущает свое приобщение к тем, кого сочла посланцами неба. Рядом с ней он готов был забыть про точащих его корабли червей.

...Он проснулся от крика Лалу. Девочка бегала по палубе, истошно крича. На ближайшем к соседнему острову Мактан берегу собирались люди, не похожие на тех восторженных аборигенов, что встретили их неделю назад. Показались воины с иной раскраской лиц и другими перьями на голове, чем у воинов Хумабо.

— Лапу-Лапу! — кричала перепуганная Лалу, размахивая руками. — Мактан. Лапу-Лапу...

— Дониа говорит, что это воины Лапу-Лапу, вождя острова Мактан. Что вождь Хумабо недавно установил с ним мир и обещал Лалу ему в жены. Но это было до того, как приплыли «посланцы небес». Лалу говорит, что Лапу-Лапу убьет Хумабо.

— Скажи ей, что никто не убьет ее отца. Я не позволю, — крикнул Фернандо, быстро одеваясь в своей каюте. — Крикни, шлюпки на воду. Много не надо. Сорок человек. Скажи Лалу, что ей лучше остаться на корабле...

— Дониа не слушает, Господин. Дониа хочет на берег. Дониа говорит, что скажет что-то Лапу-Лапу и не будет война...

Подплывая ближе к берегу, Фернандо заметил, что горит крест, установленный им возле хижины вождя, — символ свершенного накануне обряда посвящения аборигенов в христианство. Горит и лодка, первой посланная на подмогу воинам Хумабо. Сами воины в знакомой ему раскраске племени Себу смешались с врагами, и двое из них вбивают в свои боевые барабаны убыстряющийся ритм. Услышав этот ритм, Лалу задрожала. Его тайный язык сообщал девочке нечто, что не в силах были понять пришельцы.

— Спрячь ее! Уведи к отцу! — крикнул Фернандо слуге. Но, прижимая к лицу руки, Лалу продолжала что-то лопотать.

— Дониа говорит: «Беда!» Дониа говорит, не надо Господин плыть туда. Она говорит, отец Хумабо предать Господин. Она говорит, у Лапу-Лапу отравленные стрелы...

— Я сказал, спрячь ее! Где хочешь спрячь! Головой отвечаешь...

Энрике кивнул. И когда до берега оставалось несколько сотен метров, вдруг нырнул в воду, увлекая Лалу за собой. Фернандо дернулся в ту сторону, но один из спутников остановил его.

— Они проплывут под водой и выйдут там, где нет воинов Лапу-Лапу. Они хорошо плавают. Оба. Это их спасет. Ей не надо сейчас к отцу.

...А к берегу уже бежали смешавшиеся с недавними врагами воины Хумабо с новой ядовито-зеленой раскраской на лице. Раскраской измены.

Подарив глоток счастья, жизнь поворачивала его лицом к отчаянию — вновь обращенный друг предал, любимая ушла под воду, и неизвестно, спасется ли. Надо было оставить ее на корабле! Там, где мужчины дерутся за женщину, ей места нет. В том, что сейчас ему предстоит бой за Лалу, Магальянш не сомневался.

Они еще не успели ступить на берег, как в них со всех сторон полетели стрелы. Засевшие в прибрежных зарослях воины Лапу-Лапу теперь разом выбежали и уже тащили испанскую лодку из воды на песок.

— Поворачивай назад! — стреляя, кричал Магальянш тем, кто плыл следом. — Отходи за подкреплением! Мы прикроем.

Две следовавшие сзади лодки начали разворот. Они были еще далеко, и стрелы аборигенов их не доставали.

— Надо отходить, командор. Здесь нужны пушки «Тринидада»! — крикнул один из его моряков, подбирая слетевший с головы Магальянша шлем.

— Отойдем! Сейчас отойдем! Я только должен его убить. Двоим нам в этом мире места нет!

И в этот миг он различил в толпе воинов того, кого Лалу назвала Лапу-Лапу. Высокий вождь с искаженным рас­краской и ненавистью лицом, обнажив искривленный меч, шел на него. Полуденное солнце бликовало на острие.

Фернандо прицелился, но один из бликов от меча попал ему в глаз. Командор промахнулся. Почти не глядя выстрелил еще раз. В следующее мгновение почувствовал, как острая боль пронзает шею и ногу. И увидел, как песок под его следом становится красным... Берег красной реки, над которой скалой возвышается Лапу-Лапу.

Третий удар пришелся в грудь.

Он еще успел увидеть, как из потайного кармана камзола в прибрежный песок медленно выкатывается черная жемчужина. Она становится все больше и больше, пока не превращается в огромное черное солнце, падающее с неба на него, Фернандо Магальянша, который первым обогнул мир, и стал известен этому миру под именем ФЕР­НАН МАГЕЛЛАН.