Елена Афанасьева // ne-bud-duroi.ru

(Александр Дмитриев-Мамонов. Ноябрь 1796 года. Усадьба Дубровицы, под Москвой). (Александр Дмитриев-Мамонов. Ноябрь 1796 года. Усадьба Дубровицы, под Москвой)

(Александр Дмитриев-Мамонов. Ноябрь 1796 года. Усадьба Дубровицы, под Москвой)

За окном мерный скрип. Дворовые люди чистят наваливший за ночь снег и, переступая валенками, издают этот навязчивый мерный звук.

Скрип-скрип.

Следом звук лопат и скребков.

Шух-шух.

И больше ничего.

Дворовым строго-настрого велено когда барин работает рта не разевать, иначе долой с барского двора! А кому ж хочется от теплой жизни на людской половине в барском доме обратно в простылые деревенские избенки?! То-то дворовые люди рта и не разевают. Только и слышен этот скрип. Скрип-скрип-шух-шух-скрип…

Из-за двери кабинета доносится другой скрип.

– Мон ами, Александр Матвеевич, голубчик, да слышишь ли меня?

Надоевший не меньше скрипа голос жены.

– Ну что ты будешь делать! С утра как заперся - и не открывает. У Матюшеньки сыпь по всему тельцу. Как бы и Мари не заразилась. В Москву за доктором послать надобно. За докторо-ом! Да слышишь ли ты меня, душа моя? Какой час запершись сидишь. Сам уж не заболел ли, мон амии-и?!

От этого приторно-щебечущего голоса, как и от этого «мон ами», и от всех сыпей-поносов-покосов с души воротит. И на это он променял то, что некогда счастливейшею из случайностей само ему в руки свалилось – воз-вы-ше-ни-е! Возвышение на низость постылой деревенской жизни променял.

Он, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов, которого еще недавно все больше называли Сашенькой, к величию не стремился. Случившееся с ним возвышение воспринял как должное, но не знал, что оно подобно заразе – единожды попав в твое тело, отравит его навек. Хлебнувший величия, без этого величия уже не жилец. Да только Сашенька Мамонов понял это слишком поздно.

 

«Случай, коим по молодости моей и тогдашнему моему легкомыслию удален я стал по несчастию от Вашего Величества, тем паче горестнее для меня, что сия минута совершенно переменить могла Ваш образ мыслей в рассуждении меня, и одно сие воображение, признаюсь Вам, беспрестанно терзает мне душу. Теперешнее мое положение, будучи столь облагодетельствован Вами, хотя бы и наисчастливейшее, но лишение истинного для меня благополучия видеть Вас и та мысль, что Ваше Величество, может быть, совсем иначе изволите думать, нежели прежде, никогда из головы моей не выходит...»

 

Заперся. С утра заперся. И пишет. Который час уж пишет, натужно подбирая слова.

Не тот Адресат, чтоб бездумно писать, слов не разбирая. Адресат совсем не тот!

Нынче уж и не верится, что всего-то семь лет назад было время, когда он с Адресатом слов не разбирал, а та, к которой он нынче не знает, как и обратиться, разбирала слова. Ох, как разбирала, именуя его в любовных утехах и Сашенькой, и «сладэнким малчиком», и даже «помидорчиком» – от цвета форменного мундира, от которого прижилось главное присвоенное ему высочайшей любовницей прозвище Красный Кафтан да от иного перевода этого названия томатов – pomme damour – «любовное яблоко».

Заперся. И пишет.

А слова не идут. Застывают на кончике пера слова.

Он все пишет да ревет. Пишет да жжет написанное, чтобы неслучившиеся слова не пытали надеждой. От несбыточной надежды всю душуОт несбыточной надежды всю души распирает, и он все надеется, что государыня позовет. Простит и позовет. Платошку Зубова прочь прогонит, а его позовет. И все снова будет, как прежде, когда перед Сашенькой Мамоновым стелились и статс-секретари, и маршалы, и иноземные послы, сообщавшие в тайных отчетах своим монархам важнейшие тайны государства Российского – пристрастия нового фаворита.

Пишет. Перо, как те скребки за окном, скрепит. Рядом с чернильницей и орденом Александра Невского, который Сашенька себе «выболел», приревновав как-то высочайшую любовницу к безвестному секунд-майору Казаринову (пришлось государыне самой в его покои наведаться и столь желанным орденом Сашенькину болезнь излечить), на столе лежит подаренная Екатериной же древняя камея, для которой он нынче намерен найти иное применение. Запечатать ею письмо императрице.

Пусть камея не инталья и изображение выйдет не рельефным, а напротив, словно вдавленным в сургуч, как те оттиски в сере, которые по всей Европе доставали для государыни с недоступных для нее камей, но…

Утопающий, говорят, за соломинку хватается. В детстве он видел, как в речке, что была в отцовском имении, тонул дворовой мальчишка. Как бил несчастный руками, пытаясь уцепиться за борт развалившейся посредине реки утлой лодчонки, но водоворот засасывал и лодчонку, и его, и только остававшиеся на поверхности руки все пытались уцепиться за воздух.

Так ныне и он цепляется за воздух.

Все тщета! И эта не желающая оставлять его надежда на возращение былого величия – последняя тщета. Но, может, не его полные смирения и покорности слова, а два точеных профиля с камеи, подаренной ему императрицей в самые золотые его дни, не к разуму государыни взовут, а к страсти некогда страстно желавшей его женщины. К страсти, которую ныне ублажает другой. А мог бы он! Мог бы он, прежний императрицын фаворит Александр Дмитриев-Мамонов, едва не назначенный российским вице-канцлером, но добровольно – не иначе как в помутнении рассудка! – оставивший свой второй в российском государстве пост. Пост в постели Екатерины. И теперь вот уж седьмой год вынужденно пишущий редкие, но страстные письма в столицу из своего подмосковного, на редкость богатого, но все же деревенского далека.

В Петербург ему въезд запрещен. И Москва не больно отставленному с Екатерининой постели фавориту рада. Все, что осталось ему, – эти подмосковные Дубровицы, до Первопрестольной тридцать верст.

Подаренные ему Екатериной в светлую пору ее чувства, в переписных церковных книгах Дубровицы с 1627 года значатся как вотчина боярина Ивана Васильевича Морозова. Здешний дьяк показывал Мамонову воняющие старостью книги: «…на реке Пахре, усть речки Десны... двор боярский, двор коровий с деловыми людьми, шесть крестьянских дворов. А в селе церковь Ильи Пророка деревянна... а у церкви во дворе поп Иван Федоров, а во дворе дьячок и просвирница».

Боярин Морозов завещал подмосковное имение дочери, княгине Аксинье, та замуж за князя Ивана Андреевича Голицына вышла, так Голицыны полтора столетия этим имением и владели. И Борис Алексеевич Голицын, воспитатель царя Петра, жил здесь, и московский генерал-губернатор князь Сергей Александрович Голицын.

А внук его, Сергей Алексеевич Голицын-второй, молодой гвардейский офицер, продал имение своему полковому командиру Григорию Александровичу Потемкину, в ту пору фавориту и другу императрицы. И владел Светлейший усадьбой, пока девять лет назад, в июне 1787-го, по дороге из Крыма государыня в Дубровицы не заехала. Светлейшего проведала. А после приглянувшееся имение у бывшего фаворита откупила и новому фавориту в дар поднесла. Новым фаворитом в ту пору был он, Сашенька Дмитриев-Мамонов, перед которым стелился тогда весь двор.

Все ему достается в наследство от Светлейшего – и высочайшая любовница, и жалованная ею усадьба…

Думал ли он девять лет назад, ступая по парадной лестнице здешнего главного усадебного дома, что дом этот станет его тюрьмой. И не невольный он вроде бы человек. И императрицыной милостью богат до неприличия, но… В столицу нельзя. В Москву нельзя. Сиди в имении с женой, в которой теперь нехорошо уже то, что прежде хорошо было, что и отвлекло молодого флигель-адъютанта от телес пятидесятивосьмилетней царицы и заставило искать утех с ее двадцатишестилетней фрейлиной Дашенькой Щербатовой.

Прелести молодой фрейлины, казавшиеся столь желанными в краткости любовных игр, наспех вырванных от служения при высочайшем теле, в деревенской глуши стали казаться не такими уж прелестными. Теперь ночами ворочаясь на перинах, зажимая в руках свое мужское естество, он все чаще думал, что нет никакой разницы, с кем это естество справлять. Что толку в мгновенном наслаждении, которое срывал он на тайных свиданиях с фрейлиной, ежели за тем наслаждением не оказалось ничего, кроме этой непроглядной сельской жизни, быстро растолстевшей жены да дворовых девок, до которых, лишившись иных – высочайших! – утех, он вдруг стал не охоч.

Это он в молодости надеждой на великую любовь себя питал. Великую, светлую, неизбывную. А когда Потемкин намеком и прямым приказом стал отправлять его в царскую постель, он поперву, признаться, струсил.

Государыня всегда была для него государыней. Других правителей он и не знал. Шутка ли сказать, несмышленышем, трехлеткой был, когда Екатерина взошла на престол. Запомнил, как зимой по еле заметной под снегом дороге гонец из столицы прискакал. Отец привезенное гонцом послание прочел и из угла в угол по кабинету забегал, словно решиться не мог, в какую сторону бежать – в одну боязно и в другую не легче…

Сашеньку в ту зиму мамки кашей кормили да приговаривали: «Ложечку за матушку, ложечку за батюшку, ложечку за государыню-императрицу, али за государя-императора, знать бы, как прозвать…» К весне отец бегать перестал, а в мамкиных уговорках вслед за папенькой и маменькой, во чье здравие следовало кушать кашу, прочно воцарилась «государыня наша Екатерина Алексеевна!». Сколько раз, завтракая с государыней в ее покоях после бурных ночей, он язык прикусывал, чтобы про ту кашу не сболтнуть.

 

В ранние годы военной службы случалось слышать офицерские пересуды о любовниках государыни. Тогда его все это интересовало мало. Ни до карьеры, ни до царских любовей Сашенька Дмитриев-Мамонов был не охоч. Слушал от скуки – кто, да сколько, да как страстно. А были ценители, которые и целые списки составляли. Все больше тайно – явно за такое Сибирью поплатиться могли. Но втихую, да под офицерские загулы, да отчего бы себя разговорами о высочайших страстях не пощекотать.

В одном таком списке, аккуратным столбиком были переписаны без малого полтора десятка фамилий. С датами. От и до. А меж датами, как меж рождением и смертью на надгробии, прочерк.

«Князь Орлов – 1759 – лето 1772 года.

А.Васильчиков – сентябрь 1772 – лето 1774 года.

Князь Потемкин - ноябрь 1774 – 1776 год.

П.Завадовский – ноябрь 1776 – июль 1777 года.

С.Зорич – июнь 1777 – июнь 1778 года.

И.Корсаков – 1778 – июнь 1779 года.

Стахиев и Страхов – до 10 октября 1779 года.

Левашов и Высоцкий – октябрь 1779 – март 1780 года.

А.Ланской – апрель 1780 – июль 1784 года.

Меж Ланским Мордвинов – май – июль 1781 года.

А.Ермолов – с февраля 1783 – ?».

У последнего фаворита вместо даты конца фавора висел жирный знак вопроса. Знал бы Сашенька Мамонов в пору тех офицерских пирушек, что дата ермоловского конца станет днем его начала!

Утративший свое мужское, но не утративший дружеского влияния на государыню Потемкин решительно намерился преданного ему человека в Екатеринину постель подложить. И в лишь искал подходящего кандидата – чтоб и смазлив, и не полный дуб, и чтобы, возвысившись, о возвысившем его Светлейшем не забыл!

Но Сашенька всех тайных умыслов своего командира знать тогда не знал и долгий перечень государевых фаворитов мимо ушей пропускал. Как мимо ушей пропустил и слова поручика Чардынцева, что любовь стареющей императрицы как проклятие.

– Орлов на той вахте десять лет отстоял, после по великой любви женился на красавице Зиновьевой, так она через три года в Европе умерла. И сам Орлов ненадолго ее пережил. Ланского государыня страстно любила, тот через пять лет такой любви от горячки скончался… Не иначе как от императрицыной любви одно проклятие…

До Сашеньки доходили слухи, что механизм привлечения юных любовников отлажен безукоризненно. На каком-нибудь приеме императрица обращает благосклонное внимание на безвестного поручика. Следующий день знаменуется указом о пожаловании поручика флигель-адъютантом и немедленном вызове во дворец. Здесь он попадает на прием к лейб-медику Рожерсону, а уж что лечит Рожерсон, всему двору известно. Признав нового пациента здоровым, тот передает его с рук на руки графине Брюс или фрейлине Протасовой, которым надлежит исполнить деликатную миссию пробовалицы. Успешно прошедший и это испытание, получив от дам последние наставления, направляется в особое помещение. Толпы ливрейных слуг уже готовы к приему гостя. Открыв ящик письменного стола, испытуемый обнаруживает сто тысяч золотых. Отныне любовника императрицы ждет новая жизнь.

Но и слухам не слишком-то верил юный граф. Мало ли что говорят. Особенно про пробовалиц, как может такое быть? А чувство! А ревность! Попробовал и передал дальше?! Может ли быть такое? Не античный разврат, и не ренессансный разгул страстей царит в нынешнем просвещенном восемнадцатом веке! И не семейство же Борджиа правит Россией ныне, чтобы такие россказни правдою были.

Но все так и случилось…

Когда Светлейший в первый раз с ним этот разговор завел, он и не понял, к чему Потемкин клонит. А когда разобрался, зарделся ярче форменного мундира. И не юнец ведь, двадцать семь лет в тот год минуло, и всякое бывало – и дворовые девки, и полковые командирши. Но то, о чем не намеками, не всяческим плезиром, а простым русским матом завел с ним речь Потемкин, показалось ему невозможным.

Невозможным, потому что такого не может быть никогда!

Ему, Сашеньке Мамонову, императрицу е...ть?!

Потемкин и слов других искать не стал. Е…ть и весь разговор!

И далече, говоря уже как о деле слаженном, Светлейший его в тонкости мужеского действия с государыней посвящать стал. Что да как, чтобы Сама в сладкой истоме, до коей государыня ох как охоча, изошлась. Где языком поработать, а где и иными частями телес. И как эти действия подолее продлить, иначе государыне не всласть.

Сашенька в свои не такие уж малые годы и знать не знал, что секреты в этом деле бывают. И настоечки всяческие, и прочие секретцы. Светлейший не постыдился, сам с него штаны спустил и цепкими своими пальцами как нажал туда, куда в нужном случае жать надобно, так у Сашеньки все и взметнулось, срам один! Но Светлейший только оглядел, довольный, молвил «Ого!», и императрице послание отписывать пошел. Да со скабрезным рисунком, где это Сашенькино «Ого!» во всей прелести и разрисовал. И самого Сашеньку якобы с секретным пакетом государыне в собственные руки из Крыма в столицу отправил.

Императрица, как сказывал после Светлейший, осторожничая, ответила: «Рисунок недурен, но колорит плох». Но 19 августа 1786 года произвела поручика Дмитриева-Мамонова во флигель-адъютанты. А далее и черед пробовалиц, в существование которых еще несколько недель назад отказывался верить Сашенька Мамонов, настал.

Только ему досталось испытания проходить у Марьи Саввишны Перекусихиной. Марья Саввишна, ни минуты не смущаясь, объяснила будущему фавориту, что он не красная девица и не ухаживать за ней зазван, а должен проявить себя в деле – не подкладывать же невесть кого матушке. И он ох уж осрамиться боялся! Так боялся, что от боязни той чуть было главный конфуз не случился. Тот конфуз, который мог навеки сию стезю перед красавцем флигель-адъютантом бы закрыть. Благо ко времени вспомнил наставления Светлейшего, куда в случае чего жать надобно. Марья Саввишна осталась довольна. И императрице его рекомендовала. Ох как рекомендовала! И ему на ушко шепнуть не забыла, что ежели по какой недоброй случайности он в постели государыни не приживется, что ее, Марьи Саввишны постель для него всегда раскрыта. Она, конечно, не государыня-матушка, но и она полезной молодому офицеру быть может. Еще как может!

На второй день после назначения флигель-адъютантом Дмитриев-Мамонов послал в подарок Потемкину золотой чайник с надписью «Plus unis par le coeur que par le sang» («Соединены более сердцами, нежели узами крови»).

А дальше на молодого флигель-адъютанта пролился золотой дождь.

 

Конфузов с государыней у него в этом деле, бог миловал, не случалось. Почти не случалось. Те, что были, матушка-государыня списывала на перетруженность его чресел, коим ее любовный аппетит единственная причина. И каждый раз «нездоровье господина Красного Кафтана» подарками искупала. То бриллиантовую трость подарит за 30 тысяч, то орден, то деревеньку-другую с крепостными, то титул графа Римской империи для него у германского императора вытребует.

Но чем безогляднее были милости государыни, тем больше перед каждым походом в высочайшую опочивальню оживал в нем страх – что как не сладится?! Естество мужское неуправляемое. Поди пойми, в какой миг и отчего в штанах вздыбится, а когда, хоть кол туда засовывай, не встает. Раз малохольную на Мойке увидал. И не первой молодости девка, и кособокая. А увидев ее, после в карете до самого дворца меч свой в руках держал, еле до царской опочивальни прикрывшись плащом добежал. Хорошо еще высочайшая любовница в своих покоях была, только что доставленные ящики с камеями герцога Орлеанского разбирать намеревалась. Рассыпались по всему кабинету древние камеи – хорошо что камень не стекло, ущербу не будет.

Государыня в тот раз решила, что ее «господин Красный Кафтан» так от страсти к ней пылает, а он, покачиваясь на дряблеющем императрицыном теле, все ту малохольную вспоминал. Приведи ему кто ту малохольную, коснуться бы ее побрезговал. Но вспоминал же, и в карете, растирая раскалившийся свой меч в ладонях, и после, всякий раз, когда Екатерина уже на свое ложе звала, а у него между ног ничего, кроме конфуза, не имелось и уловки Светлейшего не помогали.

В тот самый день, после привидевшейся на улице малохольной девки, Екатерина и подарила ему эту камею из коллекции герцога Орлеанского. Он тогда сам все приобретения с описью, заранее добытой парижским поверенным Екатерины Мельхиором Гриммом сверял. Ящик за ящиком. Первые шесть ящиков были как на подбор. В седьмом нехватка обнаружилась. Недоставало камей любовного содержания – потаенной, но непременной части любой порядочной дактилиотеки, тем более собрания камней фривольных французов. Кто-то увел из-под носа высочайшей покупательницы вдохновленные богом Эросом камеи. Александр Матвеевич намеревался скандал учинить, да Екатерина остановила: «Лучше помолчать об этом. Не хочу, чтобы судачили, что я покупаю то, что продаже не подлежит».

Но кроме нехватки нашелся и перебор – одна лишняя, не описанная ни в «Тезаурусе Палатинской сокровищницы», ни в «Кратком описании древних гемм и медалей из Кабинета покойной Мадам» камея с двумя профилями. Ее Екатерина своему Сашеньке и подарила. Да только вскоре после той камеи вся его вдруг сложившаяся блистательная карьера рушиться и пошла. По его собственной дури рушиться...

Не совпав в страсти любовной, в которой пятидесятивосьмилетняя женщина и двадцативосьмилетний мужчина совпасть вряд ли могли, они совпали в страсти иной, в страсти к этим не броским с виду – не бриллианты! – кускам вобравшего в себя вечность камня.

«Моя маленькая коллекция резных камней такова, что вчера четыре человека с трудом несли две корзины, наполненные ящиками, где заключалось около ее половины; во избежание недоразумений знайте, что то были те корзины, в которых у нас зимой носят в комнаты дрова», – хвалилась императрица. Это после пришли красного дерева с золотой инкрустацией шкафы в сто ящиков, изготовленные первым мебельщиком и механиком века Давидом Рентгеном, способные вместить все то «камейное обжорство», которое не оказалось бы в России, если бы не он, Сашенька Мамонов.

Описание «Кабинета резных камней герцога Орлеанского» было у Екатерины еще в восьмидесятом году, за шесть лет до Сашенькиного воцарения в ее покоях. Но тогда императрица и не думала изображать из себя ценителя и честно признавалась: «Я не любительница, я просто жадная». В возведшем Сашеньку на царское ложе 1786-м она уже объявила себя знатоком: «На старости лет становлюсь антикваром во всей полноте этого понятия». Высочайшая любовница сама признавалась, что ничего не понимает ни в живописи, ни в музыке, а истинную ее страсть составляют резные камни.

Узнав, что знаменитая коллекция камей герцога Орлеанского продается, Сашенька и в ночных утехах, и в дневных речах стал торопить Екатерину с покупкой, уговаривая принять все условия, выставленные Филиппом Элигате, наследником регента Луи Филиппа Орлеанского, лишь бы коллекция не ушла из рук. Императрица на уговоры поддалась. «Если Богу угодно вдохновить Орлеанского освободиться от своих гемм путем продажи, то я, сир, козел отпущения, этими строками уполномочиваю вас вступить в переговоры, сообщить мне цену и для заключения разумной сделки и ждать моих дальнейших распоряжений», – зачитывала она лежавшему в постели Сашеньке свою доверенность французу Мельхиору Гримму. Банкиру Сазерленду были даны указания на оплату сорока тысяч рублей.

Гримм сообщал о конкурентах, то ли и вправду появившихся во французской столице, то ли набивавших цену для наследника регента.

– Откуда старьевщику Милиотти взять сорок тысяч ливров?! – возмущалась не привыкшая отступаться от вожделенного Екатерина, остывая от любовных утех. – Это все штучки, чтобы я заплатила больше. Но меня так просто не обмишулить, – так и не избавившаяся от акцента немецкая принцесса, став русской царицей, с удовольствием выговаривала «вкусные» словечки ее новой родины. – Я сказала, сорок тысяч, и не болшэ! Иначе пусть их коллекцию разбирает кто хочет.

Сашенька нервничал, уговаривая «свою душечку» не скупиться. Но при всем желании угодить фавориту головы эта женщина никогда не теряла.

– Во всей Франции не найдется почитателя камей, способного заплатить больше, чем я. Иначе им придется продавать собрание по частям.

И снова подбираясь к еще не успевшим отдохнуть после прошлой порции любви Сашенькиным чреслам, гулко, по-совиному, ухая, Екатерина хохотала:

– Регент в своем дорогом гробу перевернется, когда узнает, что собранное его прабабкой распыляется! Не бойся, мой дружок! – Большим пальцем ноги она уже щекотала ухо юного любовника. – Гримм не дурак, знает, как мне услужить. Он наложит лапу на геммы Пале-Рояля.

Но когда из Парижа пришло известие, что в типографии Барруа на набережной Августинов печатается аукционный каталог коллекции для распродажи, угроза переворачивания Регента в гробу стала реальной. Екатерина приказала Гримму не медлить, и за «товаришком» был послан верный человек – следить, «чтобы не подменили дитя и не удержали лучшее».

В ноябре 1787 года, когда тысяча четыреста шестьдесят семь гемм Орлеанских прибыли в Петербург, при распаковке багажа в царских апартаментах царила эйфория. Еще много дней – ночи все же приходилось тратить на иные забавы, без которых государыня заснуть не могла, – оба развлекались изготовлением слепков с вожделенных камей.

В одну из изматывающих все его силы ночей, когда прерываться ему было дозволено только на разглядывание новой порции камейного обжорства, высочайшая любовница и подарила ему эту, странным образом не обозначенную в каталоге камею. Откуда она взялась в седьмом, последнем ящике, одному богу известно. И изображенное на ней осталось загадкой – что-то древнее древнего, но что?

Не с камеи ли той все и началось?..

В тот год, когда камеи Орлеанские разбирали, он в самом фаворе был. И фавором тем наслаждался. А дальше... Почему все прервалось? По собственной его глупости прервалось. Не иначе как заколдовала ли его древняя камея. Царская спальня стала томить. Все чаще приходилось списывать на недуг невозможность исполнения того долга, ради которого государыня его в своей постели и держала. И хитрые наущения Светлейшего не спасали. И во всем существе его стала происходить какая-то метаморфоза. С Екатериной не мог, а после, стоило государыне отпустить «своего больного мальчика», как все внутри распалялось и унять окаменение между ног сил не было.

В один из таких дней, не погасив свой пожар руками и еще больше распалившись от вида горничной девки, которую побоялся в своей спальне поиметь, дабы государыне не донесли, он и увидал Дашеньку Щербатову. Лучше бы уже горничную девку поимел, все скандалу меньше бы было! Ум за разум не зашел бы на горничной жениться! А Дашеньке, не иначе как бес попутал, во время одного из свиданий в доме ее тетки он дал клятву жениться.

Но тогда все казалось ему вожделенным. И свежее тело Дашеньки (после жирных-то дряблеющих телес императрицы!), и краткость любовных утех (супротив необходимости дарить эти утехи государыне ночами напролет). Кто ж знал тогда, что вожделение кратко, а утерянное величие безвозвратно!

Государыня с первых же дней их амуров ревностью томила. После каждого собрания, где кроме нее были дамы, полночи изводила расспросами – отчего на Зизи Трубецкую заглядывался, да почто Тенишева младшая ему амуры делает. Сашенька ни Зизи Трубецкую, ни Анастаси Тенишеву видеть не видывал, но иной раз так хотелось в отместку за всю эту беспричинную ревность завести себе в сторонке от государевых глаз легкий амур. Ревнуете, государыня-матушка?! Извольте! Хоть не понапрасну сцены эти будут. Коли за дело, за любовное дело, а не без причины, не столь обидно будет.

Дашенька Щербатова была сиротой. За семьей этой тянулся ворох каких-то некрасивых сплетен и домыслов. Но, очаровавшись сияющими глазками девицы, Сашенька не больно вслушивался во все пересуды, что ее отец выгнал из дому супругу вместе с дочерью, а сама Дашенька за год до встречи с ним была замечена в амурных заигрываниях с одним из иностранных посланников.

Это уже потом, когда все рухнуло, Александр Матвеевич вспомнил и эти пересуды, и то, как пытались предупредить его и секретарь Екатерины Храповицкий, и Грановский, и срочно вызванный из Крыма Потемкин, которому еще в 1788 году Грановский донес: «Стали примечать, что у Александра Матвеевича происходит небольшое с княжною Щербатовой махание».

Многие при дворе тогда намекали фавориту, что фрейлина Щербатова не случайно так старается заинтересовать его собой. Ей, сироте, из милости взятой на казенное содержание, не приходилось рассчитывать на серьезную партию с кем-то из расчетливых и искушенных в карьерных интригах екатерининских вельмож. Простодушие же воспитанника патриархальной Москвы, плохо приживавшегося при дворе, делало Сашеньку легкой добычей, а его богатство было слишком соблазнительным призом, чтобы заботиться о приличиях.

Но обворожительность Дашеньки, романтическая таинственность и будоражащая рискованность случайных встреч сделали свое дело. Александру казалось, что он влюблен без памяти...

Появившийся в Петербурге Потемкин с солдатской прямотой объявил своему протеже, что посоветовал императрице неблагодарного щенка забыть: «Матушка, плюнь на него...», и предложил Екатерине подыскать Мамонову замену. Светлейшему какая разница, кто станет его интересы в царской опочивальне соблюдать, Сашенька Мамонов или кто другой. Главное, чтоб императрицын фаворит был ему предан.

Екатерина плакала, не желая Сашеньку терять, отчего Светлейший и задал своему воспитаннику такую основательную головомойку, что к тому сразу вернулась вся его прежняя благопристойность. Государыня на радостях купила ненаглядному Сашеньке великолепный цуг лошадей, а осыпанный милостями и подарками Потемкин с легким сердцем торжественно отбыл в Крым.

Но мелькавшая во дворце Дашенька не давала себя забыть. Свидания в доме ее тетки становились все более краткими и все более страстными. Желающие возвести на царское ложе своего ставленника не дремали. Мало ли в России миловидных красавцев, способных аккуратно справлять одно-единственное дело, для которого и ума большого не надо!

Донесли.

И еще раз донесли.

И матушка повела себя хитро. Так хитро, что только потом Сашенька понял, почему эта безродная немка сумела на российский престол взойти и столько лет на нем удержаться. В один из дней июня 1789 года, позвав к себе Сашеньку, предстала не в роли ненасытной Мессалины, а в образе заботливой доброй матушки, призывающей любимого сына к смертному ложу.

– Я старею, друг мой, будущность твоя крайне меня беспокоит, – печалилась Екатерина. – Хотя великий князь к тебе благосклонен, однако я крайне опасаюсь, чтобы завистники – а у кого их нет при дворе? – не имели влияния на его переменчивый нрав. Отец твой богат, я тебя тоже обогатила, но что будет с тобою, если я заранее не подумаю о судьбе твоей?

И все так кротко, так заботливо, что в Сашеньке и вся вмененная Светлейшим осторожность задремала. А императрица так же заботливо и пропасть пред ним разверзла:

– Ты знаешь, что покойная графиня Брюс была лучшим другом моей юности. Умирая, она мне поручила свою единственную дочь. Ей теперь шестнадцать, и я имею право располагать ее будущностью. Женись на ней! Ты из нее образуешь себе жену по вкусу и будешь одним из первых богачей в России. За тобою останутся все занимаемые должности; ты будешь мне помогать по-прежнему сведениями и умом, которые, как сам знаешь, я высоко ценю. Отвечай мне откровенно. Твое счастье – мое счастье!

И он, глупый московский увалень, попался.

– Как вы, ваше величество, желаете моего счастья и решаетесь женить меня, то дозвольте мне жениться на той, которую люблю уже год и полгода как дал ей обещание жениться.

Лицо Екатерины посуровело:

– Так это правда?! Обманывал меня целый год?!

Только тут Сашенька понял, что выдал себя. Гнев обманутой императрицы смешался с ревностью отвергнутой женщины. Он хочет жениться? Пожалуйста! Но чтобы ноги его не было в Петербурге.

В тот же вечер Екатерина в своих покоях обручила его с Дашенькой и подарила им на свадьбу две тысячи двести пятьдесят крепостных, а первого июля в придворной церкви Царскосельского дворца состоялось венчание. Екатерина собственноручно украсила голову невесты цветами, но успевшему прозреть Сашеньке эти дары казались венками на надгробие его судьбы. Подойдя к императрице после венчания благодарить за милость, он почти плакал. Но его слезы уже не трогали государыню. Отвергнутая женщина была слишком упоена своим свершившимся отмщением.

Но мщение его судеб с императрицыного отмщения только началось. Вскоре после венчания стал известен свадебный «дар», который преподнесла ему молодая супруга: чтобы прилично выглядеть в свете и таких дурней, как он, ловить, кроткая девушка успела наделать на тридцать тысяч долгов, которые теперь он обязан был выплачивать.

Мамоновская семья невестку не приняла. Обласканные государыниным расположением родные, особо ставший Екатерининой милостью сенатором отец Матвей Александрович, не могли простить Сашеньке конца собственного возвышения. Пришлось уезжать в подмосковные Дубровицы.

Медовый их месяц недолго длился. Через некоторое время прелести семейной постели стали утомлять его не меньше, чем прежде утомляли императрицыны утехи. Только за семейные радости никто Александров Невских не раздаривал. Утолять желания быстро толстевшей законной супруги он был теперь обязан. Обязан.

Жгучее сознание непоправимой ошибки довело Александра Матвеевича едва ли не до умопомрачения. Скука, одиночество, раскаяние отравили жизнь, в которой на месте прежнего величия остались только понос детей, падеж скота да убогие деревенские развлечения. И никаких тебе камей герцога Орлеанского…

Множество раз, мучительно выбирая слова, он писал Екатерине. Государыня отвечала, что каждый раз вызывало безобразные бурные сцены со стороны жены. Екатерина отвечала, но в Петербург не впускала, каждый раз продлевая его вынужденный «отпуск» еще на год.

Последний раз граф Дмитриев-Мамонов благодарил императрицу за продление отпуска 5 февраля 1795 года. И нынче решился писать вновь:

«Отъезжая сюда, я принял смелость вопросить Вас, всемилостивейшая государыня, когда и каким образом угодно Вам будет, чтоб я приехал в Петербург. На сие благоволили Вы мне сказать, что как я занимаю несколько знатных мест, а особливо будучи Ваш генерал-адъютант (сии точные слова Вашего Величества), мне можно со временем к должностям моим являться и в оные вступить.

Первые годы моего здесь пребывания я был болен, теперь же уже здоровье мое поправилось; но есть ли возможность без особого соизволения Вашего принять мне дерзновение пред Вами предстать!»

 

Перечтя последние строки, Александр Матвеевич сложил послание, накапал сургуча и, еще раз взглянув на загадочность двух профилей, приложил к сургучу камею.

За окном послышался шум, к парадному подъезду верховой прискакал. Нешто кого из соседей в такую непогоду верхом гулять понесло? Опять весь вечер пустейшие разговоры с пустейшими соседями разговаривать…

Оторвав камею от своей необычной печати, Александр Матвеевич ножиком для разрезания страниц принялся выковыривать остатки сургуча из тончайших расселин выточенного древним резчиком камня.

– Вернет, вернет меня в Петербург! И в опочивальню свою вернет! Не так уж ей Платошка Зубов мил! Она ж его, чтобы меня забыть, приласкала! А как увидит это оттиск камейный, вспомнит все, что было в день, когда она мне камею дарила, как она сладкой истомой исходила! Не устоит матушка-государыня… Не сможет устоять… Вернет! Милость свою вернет!..

Теперь шум доносился уже из прилегающих к его кабинету парадных комнат. Так с запечатанным письмом в одной руке и камеей в другой Александр Матвеевич и вышел в камердинерскую. И с облегчением заметил, что припозднившийся гость это не сосед, а верстовой с какой-то депешей. Верстовой возбужденно говорил с уже выбежавшей – как же без нее! – Дарьей Федоровной. Благодарение Господу, не придется тратить вечер на бессмысленную соседскую чепуху.

Повернулся идти обратно в кабинет и только тогда разобрал слова верстового:

– Государыня императрица Екатерина Алексеевна третьего дня изволили скончаться…