(Женька. Cейчас). (Женька. Cейчас)
(Женька. Cейчас)
– Мамочки! Ой! Мама-мамочка! Господибожемой! Мамочкимамочки! Ой! Ой! Ооотпустило. Что? Видела, конечно, что красный. Но на перекрестке же никого не было. Отпустите меня, товарищ лейтенант, я в роддом опаздываю!
– Кто в роддом опаздывает? Вы в роддом опаздываете?!
Черт бы побрал эти объемные куртки. Под ними и девятимесячного живота не видно. Лейтенант тормознул мой летевший на все красные «Магеллан», в надежде на приличный куш с зарвавшегося богатея, а тут тетка какая-то, роддом какой-то…
– Рожу я сейчас. Схватки уже через каждый две минуты, еще полминуты и начнется… Ой, ой…
Гаишник – мальчишка чуть старше Джоя. Несмотря на приличный для середины марта холод, его от моих криков даже пот прошиб.
– А куда ж вы со схватками за руль вперлись! Врежетесь же! Отвезти вас, что ли, некому было? Что ж одна-то?!
Не объяснять же милому мальчику, что я не одна. Что со мной Никита. Только его никто, кроме меня и кроме нашей девочки, не видит.
– А что мне было делать?! Весь центр города из-за выборов и из-за пожара перекрыт. Пока «Скорая» ко мне доедет, я на улице рожу. Ой, мамочки, господибожемой, только бы дотерпеть…
– Здесь роддом поближе есть… – пытается советовать побледневший гашник.
Отчаянно машу головой.
– Ни-за-что! Мне только в свой роддом надо! Отпустите меня, товарищ милиционер, не то роды принимать будете!
Лейтенант уже дрожит от моих криков. И отпускать меня ему нельзя – что как на следующей схватке красный свет не замечу и врежусь. И ответственность на себя он брать боится. Наконец, пока я снова захлебываюсь в криках, что-то кричит в рацию, потом трясет меня за плечо.
– Руль удержишь? – с перепуга гаишник переходит на «ты». – За мной поедешь! Сейчас нам зеленый коридор организуют.
Ответить ничего не могу, только губу до крови кусаю, и головой машу.
Гаишник впрыгивает на свой мотоцикл, и, врубив мигалку, выезжает на середину проспекта. Плохо различая силуэты за окном, вижу только эту вращающуюся мигалку – удержать бы ее взглядом.
Господи, только бы до роддома дотерпеть! Никитушка, помоги, помоги, родненький! Нам с манюней еще чуть-чуть продержаться надо! Мы уже с ней столько пересилили, столько смогли. Выжили, даже когда вопреки всяческой медицинской логике отказавшая у меня месяц назад почка должна была нас убить. Маринку тогда возжаждавший древних камей Волчара за компанию с Ланой похитил. Не знал, кому из двух подруг сокровище принадлежит. Лана с Мариной, не подозревая ни о древности, но об истинной ценности камеи носили ее по очереди, вот бывший министр-капиталист Волков и уворовал милых дам в свое подмосковное логово, чтобы там уговорить продать камею ему.
Волчара слышал, что где-то в Европе на аукционах подобные камеи продают за несколько миллионов евро, и вознамерился Ланину камею получить намного дешевле. Думал, что задурит женщине голову. И нескольких сотен, а то и десятков тысяч долларов для этого ему хватит. Потом прикупит еще камею-другую на аукционе, и общая стоимость соединенных в одной коллекции камей от этого взлетит до небес. Тем более что вокруг двух древних парных камей легенды ходят, об их таинственной силе, о зашифрованном в их надписи тайном коде…
Но на беду Волкова, его вечный заклятый друг Лешка Оленев догнал у самых ворот Волчариного особняка джип, укравший Марину и Лану, и приятельниц моих выручил. Еще и удивился, что выручать их примчался и модный актер Андрей Ларионов, которому, как потом выяснилось, в момент отчаяния позвонила Лана… А мы с манюней тем временем круг за кругом проходили вечную дорогу в ад. Но не прошли. Сумели свернуть с дороги смерти на дорогу жизни.
После вызванный Маринкой светила-уролог, сравнивая анализы, которые успели взять у меня в возившей меня из клиники в клинику «Скорой», с анализами, которые несколькими часами позже сделал мне он сам, все качал головой. И твердил: «Этого не может быть! Этого не может быть, потому что не может быть никогда! Так не бывает!» Твердил, что отказывающая почка не может заработать сама собой, и общая интоксикация организма, все свидетельства которой наличествовали в результатах снятой «Скорой» анализов, за пару часов не может исчезнуть почти бесследно. Не может не сказаться ни на беременной женщине, ни на ребенке. Так не бывает!
Но оказалось, что бывает. Нужно только очень сильно этого захотеть. Так сильно, что без этого не выжить и не жить. А еще позвать на помощь души тех, кто уже ушел от меня и кто ко мне еще не пришел – погибшего мужа и еще не рожденной дочери. И вместе, только всем вместе свернуть с дороги в ад.
Теперь осталось снова договориться с нашей девочкой, да Никита? Уговори манюню несколько минуточек потерпеть. Крохотное тельце ее еще во мне, а душа? Где душа ее?
Когда человечек соединяется со своею душой? В миг рождения? Раньше, в миг зачатия? Значит ли это, что сейчас во мне не только два сердца, но и две души?
Только бы Марина успела вовремя до роддома доехать, с личным врачом мне как-то спокойнее. Марина говорила, что вторые роды, случающиеся через столько лет после первых, проходить могут долго. Но все развивается слишком стремительно. Еще и сорока минут не прошло с тех пор как я в первый раз заподозрила, что это настоящие схватки, а состояние уже слишком похоже на то, в котором двадцать с половиной лет назад, когда я Димку рожала, меня из предродовой палаты на родильное кресло переводили и тужиться заставляли.
Ой, мамочки! Ой!
Так и несемся! С милицейским эскортом по разделительной полосе. Еще чуть-чуть. Совсем чуть-чуть. Потерпеть, потерпеть. Постой, девочка моя, постой. Не рвись так сильно! Еще несколько минуточек потерпи! Маме нужно еще два перекрестка продержаться и хоть как-то запарковаться…
… Нет, парковаться, похоже, уже некогда. По ногам уже течет. Отошли воды! Ой, мальчик-гаишник, родненький, с мигалкой меня сопроводивший, приткни куда-нибудь эту машину, чтобы дорогу не перегораживала. Мне еще шагов сто до двери приемного отделения осталось… Что ты там мне вслед кричишь? Ключи?! Какие ключи? От машины, фиг с ними, с ключами, потом отдашь! Еще шагов семьдесят, ой, мамочки. Девочка, потерпи, потерпи, родненькая. Мама сама виновата, на пожар поперлась. Без нее все не сгорело бы…
Ой!!! О-ооойййй!!!
А начиналось все полутора часами ранее.
Я разговаривала по телефону с Ликой, которая рассказывала, как наводит последний дизайнерский глянец на шейхский дворец и послезавтра вылетает, чтобы успеть к моим родам, до которых по всем расчетам оставалась еще неделя. С балкона в комнату ворвался только что вернувшийся из Токио, где он гостил у Араты, Димка.
– Горит!
– Что горит?
– Кремль горит!
– Как Кремль может гореть?! Это же Кремль.
– Мать! Похоже, моя грядущая сестрица все твои мозги себе скачала! – Натягивая куртку, пытался шутить старший сын.
Надо же, младшую я еще не родила, а уже зову Джойку старшим. Будто всю жизнь своих детей по возрастам и распределяла.
– Что у тебя в школе по истории было, ЖЖ? – Сын привычно именовал меня моим старым прозвищем.– Сколько раз за прошлые века Кремль горел?
– Что по истории было, не помню. Гореть Кремль горел, но это когда было! До всяческой электроники. Теперь разве дадут резиденции президента загореться, да еще и в день выборов!
И сама уже с балкона выглядывала, пытаясь определить, откуда идет это зарево?
Похоже, сын прав. Бывшие цэковские здания Старой площади закрывали обзор, но неясные клубы дыма шли откуда-то со стороны Кремля.
– Надо ж, Кремль горит, а по телику одни выборы, – все еще удивлялся отвыкший от нынешних информационных программ Джойка. – Выборы и «Намедни». А пожар где?
– Балкона тебе мало, еще и прямой эфир подавай?
Сама я телевизор давно не смотрела и хорошо себя чувствовала. Но сын, кажется, прав. Судя по зареву, нечто в районе Кремля горело не первые пять минут. В былые времена все каналы, расталкивая друг друга флайвеями, уже гнали бы картинку в прямой эфир, накручивая собственным программам нежданно свалившийся на голову рейтинг. Сама не раз на таких чрезвычайках работала, скорости коллег изучить успела. В последние годы информационным агентствам все труднее было конкурировать с теликом. Теперь, когда телеканалы снова стали осторожничать, опять стало легче стринговать на западников. Те наш базар привычно не фильтровали, это не Ирак, за который западникам, если что не так, голову снесут. Наши беды можно сразу и на информационную ленту, и в прямой эфир выдавать...
Но меня все это уже не касалось. Время моего стрингерства миновало. Надолго или навсегда, не знаю, но миновало. А жаль… Сейчас бы, обвешанная камерами, уже бежала в сторону пожара.
– Побегу, посмотрю, что к чему, и тебе звякну, от телика информации не дождешься, - крикнул Джой.
И выскочил за дверь прежде, чем я успела вспомнить, что обычный джойкин мобильник так остался у опального олигарха. Этого мне только не хватало! Кремль горит, сын убежал. А что если там погром, как во время футбольного чемпионата мира?
Вышла на балкон. У нас под окнами вроде бы тихо. Дым валит, зарево, а ни криков, ни бушующей толпы. И зарево идет откуда-то сильно справа от моего балкона. Если и Кремль горит, то явно не Спасская башня. А что?
Что-что! Что запрещает беременной женщине подышать свежим воздухом и самой все поверить. В былое время уже снимала бы пленку за пленкой. Жутко, аж руки чешутся, хочется зарядить камеру и идти, бежать – нет, бежать мне теперь нельзя, но хотя бы идти снимать.
Говорят, беременным на пожары смотреть не велено, рыжий ребеночек родится. Ну и пусть. Будет моя девчонка рыженькой. Хотя что там Лика про немецкую примету рассказывала – встретишь с утра первым рыжего парня, удача будет, а девку – и тебе не повезет. Хотя это Лика своего первого мужа к его второй рыжей жене ревновала. Но и Григорий Александрович, бывший хозяин этой квартиры, рассказывал, что родился во время лесных пожаров. Мама смотрела на огонь, оттого у него всегда были сложные отношения с огнем.
Значит, идти мне нельзя. Но и сидеть здесь нельзя. При чрезвычайках мне никак нельзя сидеть на месте – с ума сойду, девочке от этого легче не будет.
Как летом, когда на меня все беды сразу валиться начали, говорил Арата? «Если нельзя избежать опасности, нужно стремиться в ее центр!» В центр не буду, но с краешка, одним глазком… и парой кадров. Одну пленочку сниму, и все. Или две. И еще на цифровик… Нельзя же запрещать беременной женщине заниматься любимым делом. Грех.
Поснимала…
Пока обошла подступы к Кремлю, основательно перекрытые милицией в день выборов президента, сообразила, что горит не Кремль, а что-то виднеющееся из-за него. Но картинка все равно была ирреальная. Зарево над Кремлем! Я еще с балкона несколько кадров на цифровик сделать успела и по мейлу в агентство скинуть – пусть на ленту выдают. Я у них больше не работаю, но проходить мимо сенсаций отучить себя не могу. Если наш телик молчит, может, хоть чужое агентство мой кадр выдать успеет.
Выхожу на улицу. По Ильинке проход перекрыт. Придется мимо Политехнического обходить и по пути соображать, что там случилось? Снова теракт в торговом комплексе на Манежной? Или университет горит? Или Манеж? Или библиотека Ленина? Или румянцевский особняк? И только выйдя на Лубянскую площадь, соображаю – Манеж!
Тяжести мне таскать нельзя, кофр для меня теперь под запретом. Две камеры по обе стороны от живота, и все.
Ну куда меня несет, а? Без меня кончину детища Бове не запечатлеют? Нет, иду, топаю, с каждым шагом все яснее ощущая в холодном воздухе запах гари. И снимаю-снимаю-снимаю! Как наркоман, дорвавшийся до иглы. Кадр за кадром. Только бы рассованных по карманам пленок хватило! Запоем снимаю. Так я, наверное, после родов напьюсь! Не водки, не шампанского – воды. Просто воды, которую мне из-за моих отеков приказала резко ограничить Марина. Просто возьму кувшин и буду пить-пить-пить, не боясь повредить ребенку. Буду пить-пить-пить, как сейчас снимаю-снимаю-снимаю!
Боже ты мой, как я, оказывается, без дела соскучилась. Какой это кайф, ловить кадр. И быть этим кадром защищенной. Вечно я хватаюсь за фотоаппарат, как за бронежилет от собственного страха. Что бы ни происходило, я фотоаппаратом, собственной профессией защищена от страха, и от судорожной панической реакции на происходящее. Так было во время давних путчей, так было прошлым летом, когда взорвавшийся у нас во дворе мой старый «Москвич», едва не угробил моего старшего сына. Первым делом я всегда начинала снимать, чтобы не успеть испугаться. И теперь, когда, казалось бы, нет никакой материальной надобности добывать эти кадры для неродного уже агентства, все равно хватаюсь за профессию, как за спасательный круг.
И снимаю, снимаю, снимаю... И пожарных. И все же проснувшихся телевизионщиков. И удивительные ракурсы невероятного сочетания языков пламени, кремлевских стен и развешанных над улицами призывов прийти на выборы.
Снимаю, пока внутри меня что-то не щелкает. Не в животе. В голове.
Ясно, абсолютно ясно в огненных языках этого пекла вижу Никиту во все той же рубашке поло, в которой он ушел от меня последний раз летом и в которой месяц назад явился мне посреди сугробов.
Никита спокойно и твердо мне говорит: «Сейчас ты медленно и спокойно, но сию же секунду пойдешь обратно к дому. Сядешь в машину. Сама сядешь, никто за тобой приехать не успеет! Ни «Скорая», ни Димка, ни Олень тебя в этом хаосе не найдут. Сейчас ты вернешься к своей машине и поедешь в роддом! Немедленно!»
И я вслух отвечаю – нарядные зеваки, снимающие все происходящее на встроенные камеры своих мобильных и посылающие картинки своим друзьям, оборачиваются на ненормальную:
– Мне рожать только через десять дней! Я хорошо себя чувствую. И живот не каменный. И никаких схваток – ни ложных, ни истинных…
Но Никита откуда-то из пожара, все так же спокойно, предельно спокойно и даже замедленно, как всегда говорил в любой патовой ситуации, но тоном, не терпящим возражений, продолжает: «Ты вернешься к машине и поедешь в роддом. Как можно скорее!»
Разворачиваюсь, осторожно, чтобы не задеть живот, выбираюсь из толпы зевак. И, сокрушаясь, что не успела снять самое интересное, иду вверх по Охотному ряду, все еще мысленно споря с Никитой.
– Ну, хорошо-хорошо! С пожара я ушла, из толпы выбралась, но в роддом-то зачем?! Дома полежу. Если что Марине позвоню…
«Не заходя домой, сядешь в машину и поедешь в роддом! Быстрее! Как можно быстрее!», – откуда-то из глубины моего подсознания, не объясняя ничего, настаивает Никита.
Я уже давно иду спиной к пожару, но язычки пламени, то скрывающие, то просветляющие лицо мужа, скачут перед моими глазами. Что, если так, в языках пламени, он сгорал над своим океаном?
– Но мне нужно взять из квартиры приготовленный для роддома пакет с тапочками, рубашкой и послеродовыми прокладками…
«Не заходя домой! Иначе не успеешь! Димка тебе после пакет привезет»
Иду. Словно держась за руку Никиты, как шла за руку с ним к роддому больше двадцати лет назад.
На небольшом пригорке за «Метрополем» скольжу на обледенелом асфальте, но чудом не падаю – Никита удерживает?
За несколько сотен метров до своего «Магеллана» с каждым тяжелеющим шагом начинаю понимать, что привидевшийся мне муж прав. Схватки начинаются так внезапно и накатывают так стремительно, что еле успеваю забраться на высокую подножку машины и включить зажигание. Дальше срабатывает автопилот.
Схватки нарастают быстрее, чем мой «Магеллан» справляется даже с достаточно пустыми для Москвы воскресными улицами. Каждые пять минут… Каждые три минуты… Две… Полторы… Только бы доехать! Только бы доехать…
Никита откуда-то из вне меня убеждает – доедешь! Слышишь, Женька, ты доедешь! Ты сможешь! Ты все сможешь! Я с тобой! Я всегда буду с тобой! Я держу тебя за руку. Вытираю пот со лба. Кричать хочется? Кричи! Ори на всю машину! Вопи! Не бойся! Я подстрахую. Когда глаза закрываешь от боли, не бойся, я удержу руль. И не дам вам в аварию попасть. Машину в эту секунду веду я, а ты кричи, что есть сил кричи, только чуть-чуть придерживай руками руль… Совсем немного осталось. Стоп! Тормози! Гаишник за тобой уже третий перекресток с включенной сиреной летит – показательное задержание нарушителя организовывает…
Приходится тормозить. И пугать юного гаишника своими родами. И не объяснять же ему, почему я не боюсь одна за рулем.
Смешной мальчик. Я же не одна. Со мной Никита. Только никому об этом не расскажешь. Скажут – у бабы от поздней беременности крыша поехала, и будут правы. Но Никита со мной. Я точно знаю, что он со мной. Над всеми уже суетящимися вокруг меня акушерками. Над медсестрой, которая бормочет в трубку моего мобильника: «Уже рожает! Кто ж знал, что сегодня! Стремительные роды!» Над упакованной в медицинскую шапочку головой водящей в дверь родильного блока Марины – какое счастье, что Лешка нашел тогда мою похищенную Волчарой докторшу! Над потолками, над крышами этого модного родильного отделения, столь не похожего на выкрашенную грязно-бурой краской родилку, в которой двадцать лет назад появлялся на свет Димка.
Поверх земли и неба Никита со мной. Держит меня за руку. Считает вместе с акушеркой: «Раз-два-три… Еще одну схваточку продышим и тужиться будем!» Уговаривает: «Кричи, кричи во весь голос, так, чтоб я услышал». Улыбается. Держит за руку и улыбается, как умет только он. Разве что еще и Лешка…
Кто сказал про Лешку? Медсестра что-то сказала про Лешку. Ах да, конечно. Я же еще около дома, подходя к машине, стала звонить Димке, чтобы предупредить, что рожаю, но забыла, что Димкин мобильный со времен погони за черным «Шевроле» так и остался у Оленева. Успела крикнуть в трубку: «Не волнуйтесь, я в роддом еду!», отключилась, и только тогда сообразила, что это не Димка, а Лешка перепугался на том конце провода. Хотя, какой теперь в мобильных телефонах провод, лишь словестный штамп остался….
Теперь акушерка удивленно бормочет про «самого Оленева». Звонил, наверное, или приехал. Да, приехал. Стоит рядом с Мариной, еле его узнала. Смешной.
Одетый в больничную униформу и шапочку, Лешка похож на сотрудника атомной станции. Ах да, он же теперь Маринкин спаситель, с ней мог и приехать, и в родблок пройти, куда разве что мужей на семейные роды пускают. То-то завтра желтые газетки раструбят, что едва вышедший из тюрьмы олигарх принимал чьи-то роды. Догадок будет!
Но мне теперь не до догадок. Мамочки! Мамочки родненькие! Господи! Господи! Господибожемой! Мамочки-мамочкимамочки!!! Сейчас, сейчас будет легче! Уже не надо терпеть и в заданном акушеркой ритме дышать. Уже разрешили тужиться. Тужиться, тужиться, тужиться и кричать-кричать-кричааааать!!!! Оуй-ой!!!!!!!!! Мамочки!!!!!!!!! Никитушка помоги!!!!!! Господи-господигосподи!!!!
«Я здесь. Я с тобой!» – повторяет Никита. Его контур проступает поверх голов столпившихся вокруг моего родильного кресла врачей. Слышишь?! Чувствуешь? Я держу тебя за руку. Тебя. И ее. Нашу девочку. Пока держу за руки вас обеих. Но сейчас я выпущу ее ручку, и она побежит к тебе. Видишь? Она уже бежит. Через огромный зеленый луг, сливающийся на горизонте с небом. Бежит маленькая светловолосая девочка в синем платьице. Слышишь, это она кричит: «Папочка, пока! Не забывай меня! И мамочку, и меня, и Димочку не забывай. Мы не сможем без тебя, папочка. Мамочка, я иду к тебе! Иду к тебе, мамочка! Ой, мешает что-то! Головка пошла? Ой, господи, как больно, больно-то как! Еще перетерпеть? Что? Что говорят? Замереть, пока обвившуюся вокруг шейки девочки пуповину не размотают. Ой, сил нет, ой… Мамочка! Я иду к тебе, мамочка! Мамочка! Мамочка-а-а-а-аааа!!!!
И дикое чувство невиданного облегчения! Вслед головкой и высвобожденной из спутавшейся пуповиной шейкой из меня на руки акушерки выскальзывает все это маленькое существо.
– Девочка!
Где-то там, в мелькающем через три стеклянные двери родблока телевизоре, отражается уже транслируемый в новостях всех каналов пожар Манежа. Мигающие своими цифрами электронные часы над дверью показывают 22.22. Что это, совпадение в четырех цифрах времени рождения ворожит моей девочке?
На моем животе с не перерезанной еще пуповиной и не вытертой родовой смазкой лежит вся сине-красная со сплющенной от родов головкой, самая прекрасная на свете моя девочка. И отчего-то не кричит, не морщит личико, а смотрит. Смотрит мне прямо в глаза.
– Почему она не кричит?! – пугаюсь я, привыкшая к мысли, что все новорожденные младенцы должны орать.
– Устарелые у вас представления о родах, мамаша! – Решительно берется за ножницы, чтобы перерезать пуповину акушерка. – Дочке вашей хорошо, потому и не плачет. Радуйтесь! Какая девка родилась! Может, папаша пуповину перережет? – спрашивает акушерка, и я, все еще видящая поверх ее головы Никиту, не сразу понимаю, почему она хочет протянуть ножницы Лешке. А когда понимаю, отчаянно кричу:
– Нет!
Потом тише и спокойнее, но увереннее:
– Нет. Это не папа!
– Ну тогда я сама. – Удивленно пожимает плечами акушерка. Фиг их поймешь, олигархов этих. То миллиардами ворочают, то по тюрьмам сидят, то на роды к посторонним бабам приезжают.
– Подождите! Еще минуточку! Не перерезайте еще минуточку! – молю я, чувствуя, что с этой перерезанной пуповиной обретаю отдельную от меня, совершенно отдельную от меня девочку. Дочь. Обретаю и… что-то теряю. Теряю то, без чего дожить, домучаться, дотерпеть до этого мига я бы не смогла.
Девочка – придумать ей имя мы так и не успели – малюхонькая, сморщенная, такая абсолютно прекрасная моя девочка, с совершенно Никиткиными губами и бровками смотрит на меня. И словно сливается с той белокурой, что в синем платьице бежала ко мне через зеленый луг.
Я все же ее родила! Как меня ни стращали, как ни пугали, я все же ее родила!
Акушерка, подождав еще минуту, решительно берется за ножницы. И две мои девочки – желаемая и случившаяся – сливаются в одну. А Никита уходит. Поцеловав и перекрестив нас, Никита растворяется в не видимом никем, кроме нас с девочкой, пространстве. Никита уходит.
Никита уходит. И я не могу его удержать.