(Жанна. 1980 - 1990-е). (Жанна. 1980 - 1990-е)
(Жанна. 1980 - 1990-е)
Впервые она влюбилась в театральном училище. Да так, что забыла все бредовые мечтания про славу, сцену и съемки в кино. Если б могла, не вылезала бы из его продавленной общежитской кровати, огороженной шкафом от любопытствующих взглядов тех его соседей по комнате, которых не удалось распихать по комнатам ее подруг.
Ее не волновали чужие уши, слышащие дыхание их любви. Ее не волновало ничего, кроме него. Она влюбилась. Влюбилась так, что готова была, по чьему-то грубому, но точному определению, ему ноги мыть и эту воду пить.
Алик. Алик. Алечка. Олег.
Он был лучше всех. Старше – поступил после армии. Красив как бог. И голос, этот ворожащий, до мурашек по спине ворожащий голос с легкой хрипотцой. Эти бешеные аккорды его струн, когда он начинал на очередных ночных посиделках под гитару петь. Этот жар в груди, когда им довелось впервые репетировать любовную сцену. И это душащая ее ревность, когда мастер курса, несколько раз оборвав, отправил ее на место: «Не то! Пока посиди, посмотри. Егорова, покажи-ка ты!» И вызвал в пару к Алику эту дуру Аньку, претендующую на лавры «первой героини курса». А ей стал объяснять, что амплуа героини не для нее. «Вам, Жанночка, характерные роли для себя выбирать стоит. Вы, спору нет, умница-умница, красавица-красавица, но не героиня! А темперамента бездна! Ищите полигон для применения собственного темперамента в мирных целях, иначе сгорите на собственном огне».
Старый козел. И весь этот собственный огонь, весь этот не в мирных целях использованный темперамент клокотал в ней, пока Анька Егорова, вполне по роли, при всех целовалась с ее Аликом. А она аж подпрыгивала, усидеть не могла, тетка Алевтина в таких случаях говорила, что у нее в одном месте шило. В детстве она смеялась и выворачивала шею, силясь разглядеть, где уж у нее там шило, что усидеть не дает. Теперь ее шилом была ревность. Хотелось вскочить с места, обежать игравших в центре учебного зала свою сцену, чтобы проверить, взаправду ли целуются? И еще узнать, наливаются ли у Аньки груди и становится мокро между ног, когда Алик кладет ей на спину руку, как это от любого его прикосновения происходит с ней, с Жанной?
С Анькой ее милый целовался всерьез. Потом Катька Копытова донесла, что Егорова хвасталась в курилке, что «целуется Бехтерев – умереть не встать». Дура. Он и все прочее делает – не встать. Потому что встать сил нет и желания нет, а хочется лишь лежать, лежать, рядом с ним и под ним лежать, и пусть все длится, длится, длится…
Так она и пролежала три курса. Однокурсницы тем временем не лежали. Кто не хотел ехать поднимать провинциальную Мельпомену, попристраивались в столичные театры. Кому с театрами не повезло, хотя бы во дворцы культуры и дома не отмененных еще в ту пору пионеров просочились, лишь бы остаться в столице, лишь бы показываться, расталкивая других руками и ногами, лезть наверх, всеми правдами и неправдами выпрашивая себе пробу в театре, на «Мосфильме» или на телевидении.
Ее пробы не интересовали. Ее интересовал лишь Алик. Она раз и навсегда уяснила – он гений. Разве может быть иначе?! Алик гений, но, как и все в этой стране, гений непризнанный. Пока. Но все придет – и слава, и деньги. И этого всего будет много-много. И рядом с гениальным актером всегда и везде будет его верная спутница. И никаких там разводов и прочих богемных адюльтеров. А красные дорожки, Канны, «Оскары» и прочая бурда, это все лишь в придачу к их умопомрачительной любви. Пусть это будут не ее «Оскары», но на красных дорожках в беспредельно открытом – благо у нее есть что открыть – платье она будет идти рядом с ним.
Жены звезд – они же не меньшие звезды, а без Алика ей ни дорожек, ни статуэток не надобно. Женский актерский век краток. Были они звездами, те погасшие, нелепо размалеванные стареющие тетки, которые теперь сзади нее стоят в очереди к окошку администратора в Ленкоме, но она показывает свой студенческий, по которому бесплатный входной билет ей положен, а они по-прежнему торгуют своим некогда хорошо узнаваемым лицом. Только дают за это лицо раз от раза все меньше и меньше. Когда-то лицо менялось на обожание толпы, теперь и на контрамарку едва-едва набирается.
И зачем ей такая слава?! Нет уж, рядом с гениальным да еще и любимым мужем Москву и ее мировые окрестности покорять сподручнее. А они оба приехали покорять Москву.
Оба были провинциалами. В отличие от живущего с Аликом в одной комнате нелепого питерского интеллигентика, у которого на лбу было написано, что он «мальчик из хорошей семьи», они росли не в столицах. Алик в заводском районе большого промышленного города рядом с заводом – гигантом отечественного машиностроения, она в шахтерском поселке внутри сложившегося из таких же шахтерских поселков городка. И всей-то разницы между их детствами – металлурги вокруг водку глушат без просыху или шахтеры налегают на самогонку. Все остальное как под копирку – и потрескавшиеся стены уродливых пятиэтажек, и потрескавшиеся стены семейных отношений. В результате такого взросления не было в них ни чувства дома, ни тоски по оставленному где-то там городу детства, ни всех прочих заморочек, заставляющих комплексовать проведших свое детство за книжками деток из хороших семей. Оба знали, что надо переть напролом. Они и перли.
К четвертому курсу Алик уже сыграл в трех фильмах и готовился сниматься в четвертом у первого режиссера поколения, сниматься у которого для любого из сокурсников было мечтой всей жизни. Ее милого уже начали узнавать на улицах, что самолюбию обоих влюбленных не могло не льстить, но главное, что на него положили глаз сразу несколько московских театров. И педагоги не сомневались в его ярком будущем. Сама Жанна если и сомневалась, то только в том, удастся ли ей до диплома уговорить Алика зарегистрироваться. Если да, то она сможет на законных основаниях остаться в Москве с мужем, который получит работу в московском театре. Или же мягко подтолкнуть слишком независимого Алика к нужному ей решению не удастся, и тогда придется какими-то правдами-неправдами оставаться в столице на птичьих правах.
К птичьим правам девочке из шахтерского города было не привыкать, но ее напрягало, что за три года страстной любви возлюбленный и не подумал сделать ей хотя бы формальное, хотя бы отсроченное во времени предложение: «Вот сыграю Печорина («снимусь у Михалкова», «вступлю в кооператив»… – возможны варианты), тогда и сходим в ЗАГС».
Подумала забеременеть и дотянуть до срока, когда ничего поделать будет нельзя, и уж тогда ставить Алика перед фактом, но случившиеся на втором курсе подряд три аборта что-то нарушили в ее организме. Ад земной, особенно второй аборт, прошедший без наркоза. Анестезиолог наотрез отказалась делать, раз предыдущая чистка с наркозом была всего два месяца назад, а заплатить сверху было нечем, при их-то стипендии еле-еле трижды по полсотни на аборты наскребла.
Все три года до этого Жанна боялась залететь. Вспоминала причитания бабы Кати, бурчавшей про ее мать, что та «и от лежащих рядушком штанов понесет», и с ужасом думала о собственной плодовитой наследственности. Теперь она жаждала забеременеть с тем же рвением, как прежде желала, чтобы этого не случилось. Прежде встречавшая «красные дни календаря» традиционной, гуляющей по общаге прибауточкой: «Расцвела сирень, цветет акация, я иду, улыбки не тая! У меня сегодня менструация, значит, не беременная я!» - теперь она каждый месяц с ужасом обнаруживала красные пятна на кружевных трусиках, купленных у цыганок в туалете в Столешниковом переулке. И понимала, что еще один шанс покрепче привязать к себе Алика упущен.
Хотя, кто сказал, что его вообще надо привязывать? Разве ее самой, без довеска для его вечной любви недостаточно?
До распределения в столичный театр перспективный герой-любовник Алик Бехтерев не дотянул. На четвертом курсе случилось чудо. Чудо, обернувшееся собственной противоположностью.
На какой-то из тусовок в Доме кино стремительно входивший в моду молодой актер познакомился с ребятами из другой жизни – партийными дочками и дипломатическими сынками. Партийные дочки, несмотря на все их наряды из цэковских распределителей, особой угрозы для Жанны не представляли, а от приятельства с дипломатическими сынками даже польза случалась. Один из новых друзей, Кирилл, отправляясь из своего МГИМО на преддипломную практику в Куала-Лумпур, пустил Алика пожить «в своей холостяцкой берлоге», которую давно работающие в Лондоне родители и дедушка, в прошлом большой мидовский чин, успели подарить внуку к его двадцатилетию.
Двум намаявшимся по обшарпанным комнатам общаги любовникам квартира показалась невиданной сказкой, пределом мечтаний. Отдельная, хорошо обставленная, почти в центре – рай, рай, рай! Точнее, начало пути к своему собственному раю, который будет еще лучше, еще роскошнее, но все же чуточку похож на эти фантастические двадцать два квадратных метра жилой площади.
Собственно двадцать два метра была сама комната в этой считавшейся однокомнатной квартире. «Нежилая площадь» в ордере не значилась, но к комнате вели прихожая и холл, увешанные ритуальными масками, привезенными родичами отсутствующего ныне хозяина со всего света. «Нежилая площадь» отличалась от жилой лишь отсутствием окон. В довершение всего этого счастья присутствовала еще и тринадцатиметровая кухня с диваном, телевизором и – о, роскошь западной жизни – барной стойкой. Двух- и трехкомнатные хрущевки, в которых помещались отнюдь не малочисленные семьи Алика и Жанны в городах их детства, были куда меньше, чем доставшееся им во временное пользование однокомнатное чудо дипломатического сына и внука.
В первую же ночь, наслаждаясь отсутствием соседей за шкафом, любопытствующих глаз в коридоре и тем, что из ванной можно – как в кино про чужую жизнь! – выйти босиком, завернувшись в мохнатое махровое полотенце, они устроили такую оргию, что впервые за все годы их любви Жанна сама предложила: « Может, поспим?» Прежде ей, никогда не успевавшей насытиться своим любимым, казалось - такое она не скажет Алику ни за что и никогда.
«Медовый месяц!» – блаженно подумала Жанна, засыпая на широченном раскладном диване, который ровно в три раза (она померила) был шире их общежитской кровати.
В квартире Кирилла обнаружились невиданные доселе блага цивилизации.
На кухне тостер, поджаривающий восхитительно-иноземные хлебцы (за месяц жизни с таким тостером Жанна с ужасом заметила, что не влезает в джинсы). В ванной комнате пол с подогревом и биде. А в общаге и унитазы работали с перебоями, регулярно, раз в два-три месяца засоряясь так, что упорно не желающие промываться фекалии плавали на поверхности. Весь длиннющий коридор – легче повеситься, чем по такому ходить! – в такие дни пропитывался ужасающей вонью, и будущие богини сцены по пути на автобусную остановку еще долго принюхивались, не несет ли от них соответствующим ароматом.
Но кроме сих бытовых роскошеств нашлось и нечто совершенно умопомрачительное. Наличие такой вещи в обычной – казалось бы – советской квартире начала восьмидесятых было сродни проживанию в одной коммуналке с Маргарет Тэтчер, Рональдом Рейганом и Лайзой Минелли. В квартире Кирилла имелся привезенный родителями из Лондона видеомагнитофон. Волшебный ящик, позволяющий смотреть недоступное, приобщаться к невиданному, упиваться тем, что простому смертному, шествующему под окнами даже этого вполне элитарного дома, недоступно.
В дополнение к чуду имелось и несколько привезенных теми же родителями кассет. «Крестный отец», «Кабаре», «Механический апельсин», «Последнее танго в Париже». Едва получившие в своем театральном училище трояки по английскому Алик и Жанна не понимали и половины в неадаптированных фильмах, но впитывали в себя это чудо – чудо недоступности и чудо постижения того, что бывает и иной мир, и иное кино.
В их однокомнатное пристанище набивались не только студенты-бедолаги, но и вполне известные всей стране люди. Едва ли не вся труппа театра, готового выпустить на свои подмостки молодого героя-любовника Бехтерева, и добрая половина киностудии, включая первого режиссера поколения, который здесь же, на тринадцатиметровой кухне и предложил Алику сниматься в его новом фильме: «После такой роли ты проснешься не знаменитым. Нет – ты проснешься великим, величайшим!»
Проснуться пришлось раньше.
Идиллия закончилась в одночасье. Кто-то из завистников навел, или соседи, недовольные образовавшимся в дипломатическом доме гуляющим глубоко за полночь богемным табором, настучали в милицию. Или, может, за дипломатическим внучком помимо отменного мгимошного образования водилось кое-что посуровее, и квартира эта давно была на подозрении, но случилось то, что случилось.
В один из вечеров раздался резкий звонок в дверь, и нагрянувшие милиционеры, обвинив Алика в распространении порнографии (под которую был списан оказавшийся в тот момент в видеомагнитофоне «Крестный отец») и организации притона (в кармане рубашки одного из актеров была найдена доза), увезли ее возлюбленного с собой.
Квартиру опечатали. Жанну, даже не дав забрать из холодильника купленные на полстипендии продукты, отправили обратно в общагу. Иди, иди, красавица! Без своего уголовника целее будешь! И скажи спасибо, что тебя саму не привлекли за соучастие!
Дипломатического внучка спасло его физическое отсутствие в обысканной квартире – доказать, кому принадлежал изъятый «Крестный отец», хозяину или временному жильцу, было невозможно. Подсуетившиеся кто из Лондона, кто из Куала-Лумпура, кто из Барвихи мамы-папы-бабушки-дедушки и сам будущий дипломат сумели повернуть дело так, что все, изъятое из квартиры, могло быть принесено туда только случайным жильцом: «Что с актера взять, богема! А еще молодого Ленина играл!»
Приговор был нелеп и ужасен. Два года колонии. Назначенный адвокат намекал Жанне, что определенная сумма может если не отменить, то хотя бы сократить срок, но фантастическую для нищей студентки сумму в три тысячи рублей найти было негде. О помощи со стороны его металлургических или своих шахтерских родителей не могло быть и речи. Отцы у обоих от вредности производства или от пьянства или от того и другого успели умереть, не дотянув и до сорока, а оставшиеся в своих рабочих поселках бабки-мамки с младшими братьями-сестрами сами едва сводили концы с концами.
Ни один из пивших с ними на дипломатической квартире «друзей» дать ей в долг не захотел, а кое-кто и вовсе делал вид, что и знать не знает, и помнить не помнит какую-то там студенточку из театрального. Жанна и на панель пошла бы, только б собрать эти злополучные три тысячи, но в ту «доинтердевочкину» пору она знать не знала, как выглядит эта панель и где искать тот спрос, который рождает предложение.
Во время суда из «обязьянника» на Жанну смотрел уже другой человек. В нем не было Алькиной сводящей с ума вольности. Лишь недоумение и растерянность, постепенно сменяющаяся озлобленностью. На нее, на дипломатического внучка, на весь мир, так нелепо и жестоко обошедшийся с тем, кто должен бы со дня на день стать признанным гением, самым популярным актером, и вообще самым-самым.
В вечер, когда милиция нагрянула в проклятую квартиру, вся честная компания обмывала не что-нибудь, а утверждение Алика на роль, после которой не проснуться знаменитым невозможно. Пьющий вместе со всеми тот первый режиссер поколения за минуту до рокового звонка рассказывал, что «так и сказал худсовету – или Бехтерев, или никто!». Теперь, вцепившись в железные прутья, отделившие подсудимого от зала суда, Жанна вынуждена была сказать любимому, что этим заменившим Алика «никто» стал – смеху подобно! – тот хороший мальчик из питерской семьи, который за повернутым поперек комнаты шкафом в общежитии все студенческие годы становился невольным соучастником их любви. А первый режиссер поколения, у которого она пыталась искать помощи, резко прервал ее:
– Идиотка! Твой Алик подставил меня! Подставил весь проект! Господи, каким чудом они вообще еще фильм не закрыли! Ты представляешь, что такое привод в милицию?! Ты понимаешь, в каких тисках они теперь держат мой х…?! В каких тисках!
До той части режиссерского тела, которую мифические «они» держали в тисках, Жанне не было никакого дела. Ей было дело до другой фразы бившегося в истерике режиссера:
– Думаешь, после всего, что случилось, твоему Алику дадут сниматься в кино или выйти на сцену? И не мечтай!
Но она мечтала. И чувствовала, как все ее существо напряглось в единственном отчаянном желании – дожить, перетерпеть, протянуть эти два бесконечных года, а там… Там они увидят, как жестоко ошиблись. Став великим, в каком-то из своих интервью он все расскажет, он отомстит, он зароет тех, кто зарыл его. Нужно только надо дотерпеть до славы. Только дотерпеть…
Пытаясь вытащить Алика из беды, Жанна провалила сессию в театральном. Она и прежде, влюбившись, не слишком вдавалась во все эти тонкости системы давно почивших классиков. Выезжала только на темпераменте и природном обаянии. Большинство преподавателей ставили ей оценки больше из уважения к талантам Алика.
Теперь Алика рядом не было. Темперамент и обаяние без подпитки любовью почти бесследно испарились. В зеркале вместо вчерашней если и не героини, то вполне характерной инженю, виднелась некая загнанная лошадь с синими кругами под глазами. Выезжать стало не на чем. И ее якобы за профнепригодность и неуспеваемость, а на самом деле «после истории с Бехтеревым» просто от греха подальше выпели из училища. И, разумеется, из общежития.
Перед стоящей с чемоданом и двумя узлами своего и Аликового барахла девушкой встал почти неразрешимый вопрос – куда идти? Где, как и за счет чего (или кого) без денег, без профессии, без крыши над головой пережить эти два, нет, теперь уже один год, десять месяцев, восемнадцать дней до освобождения любимого.
Может, она и не нашла бы ответа на вечный вопрос «Что делать?», если б, на счастье или на грех, мимо не проезжал ответ. И она, словно в школе, заглянув в ответ задачи в конце учебника, списала его, так и не разобравшись, как задачу решить. А мимо проезжал человек, которого все звали Петруччо – Петр Остроградский, не первой молодости актер из так и не ставшего Алькиным театра, четвертое десятилетие выезжавший на единственно удавшейся роли шекспировского укротителя строптивиц, а дальше аккуратненько и пресненько отыгрывающего райкомовских секретарей и капитанов дальнего плавания.
– Уезжаешь? – заметил удрученно Петруччо, взглянув на чемодан и тюки. – Жаль! У меня пригласительный на два лица в Дом кино на премьеру…
Тюки были заброшены на заднее сиденье актерской пятерки, а ночью свалены в узком коридорчике его однокомнатной квартирки. Отнюдь не такой роскошной, как однокомнатная в мидовском доме, но все же...
Бескорыстный гуманист пригласил несчастную бездомную девушку переночевать, сам великодушно лег на кухне. Кухня была тоже меньше мидовской и без телевизора, но при сложенном столе раскладушку вместить могла. На этой раскладушке, упирающейся головой в кухонную плиту, а ногами в стоящий уже в коридоре холодильник хозяин и проспал три ночи. Пока Жанна не уяснила, что если она хочет дотянуть до возвращения Алика в Москве, и не просто дотянуть, но и прикопить немалую сумму, чтобы на какое-то время стать опорой приходящему в себя после тюрьмы возлюбленному, то у нее есть один путь – в кровать этого стареющего Петруччо. Вернее, это у Петруччо должен быть путь в свою, занимаемую Жанной кровать.
Близость с Петруччо показалась ей тошнотворной. Доселе в ее жизни, в том числе и в жизни сексуальной, был Алик и только Алик (первый подростковый опыт с быстро забытым одноклассником, родители которого уехали в деревню к бабушке сажать картошку, в расчет не шел). И само представление о сексе было сродни представлению о восторге.
Теперь же вместо восторга случился рвотный позыв, который всеми правдами-неправдами приходилось скрывать от вызывающего этот позыв объекта. Петруччо должен был подумать, что она давно забыла «своего уголовника» и просто умирает от счастья, оказываясь в постели с «самим Остроградским», в которого, разумеется, была влюблена с самого детства. Хотя про детство лучше не надо. Стареющие герои-любовники не любят слушать про то, как их молоденькие пассии влюблялись в них, сидя на горшках.
Рвотный позыв раз за разом повторялся, закрепляясь в ее подсознании с самим сексом. Единственно, что утешало, что и в сексе Петруччо был столь же отвратительно пресен и аккуратен, как и на сцене. За год и девять месяцев совместного проживания отправляться на аборт ей не пришлось…
Вылеживая под ним необходимое число минут, а то и секунд – на большее у героя-любовника запала, слава Господи, уже не хватало – она пыталась понять непонятное.
Ладно она, ей деваться некуда! И она знает наверняка, что ей нужно всего лишь перетерпеть эти шестьсот восемьдесят пять дней. И ночей. Всего лишь перетерпеть. Она это знает и потому терпит.
А остальные? Неужели остальные живут так всю жизнь?! И называют это происходящее по ночам телодвижение… Даже нет, «движение» слово слишком красивое. И называют это телодерганье «любовью»?! И терпят. И живут, не зная сроков своего освобождения. А зачем живут?
Петруччо свел ее на «Мосфильм», перезнакомил с кучей режиссеров. Крохотные, крохотулечные рольки, просто крупные планы, в особо удачных случаях усиленные парой реплик передовой скотницы или псевдобуржуазной профурсетки, стали раз от раза случаться. Кроме ролек был найден «Научфильм», где ее «с сексуальной хрипотцой голос» удивительно сочетался с учебными пособиями по оптике или размножению членистоногих.
Отдельной статьей дохода оказались бесконечные елки и прочие, в ту пору еще не «корпоративные», а «коллективные» официальные новогодние утренники и неофициальные «ночники». Гудевший в актерской братии анекдот про приглашение актера из Мухосранска на съемки у Копполы, не случившиеся из-за неподходящих сроков: «И рад бы у вас, Фрэнсис Форд, сняться, да не могу – в декабре у меня елки!» - был для нее теперь не анекдотом, а реальностью. За два декабря-января дедморозования и снегурствования она отложила на заведенную специально к Алькиному возвращению сберкнижку едва ли не больше, чем за все остальное время.
За неделю до освобождения Алика, благо Петруччо был на съемках, она собрала свой не слишком разросшийся скарб (себе ничего не покупала, все деньги откладывала на их лучшую жизнь с Аликом) и, оставив сожителю записку, съехала на заранее снятую в Текстильщиках квартиру – ждать счастья. Благо до счастья на тот момент оставалось всего сто шестьдесят часов.
К началу сто пятьдесят девятого часа она уже стояла у ворот колонии, в иступленном ожидании его – единственного и неповторимого, любимого! Почти два года у нее была единственная цель и единственное желание – до этого дня дожить. Продержаться эти год, десять месяцев и восемнадцать дней. Или шестьсот восемьдесят восемь дней. Или шестнадцать тысяч пятьсот одиннадцать часов. Девятьсот девяносто тысяч семьсот двадцать минут. Пятьдесят девять миллионов четыреста сорок три тысячи двести секунд. И каждая из этих пятидесяти девяти миллионов секунд как вечность. Дожить, дотерпеть, пальцами цепляясь за любые сучки. Не сорваться. Уцепиться и висеть, лишь бы продержаться до его освобождения. И денег собрать.
Она продержалась. Но, увидев Алика, поняла, что не знает, за что ей держаться дальше.
Он был другим. От него даже пахло иначе. Волновавший ее запах любимого тела куда-то исчез. Остался лишь грубый не отмываемый, не выветриваемый запах чего-то неопределимого, казавшегося ей теперь запахом тюрьмы. И запахом конца.
И любовь между ними стала теперь другой. Он, два года не знавший женщины, и она, терпевшая ласки противного ей Петруччо и симулировавшая оргазмы там, где их и в помине быть не могло, дай бог, чтоб не стошнило прямо на содержащего ее любовника, ждали этого мига слияния, как прежде не ждали никогда и ничего.
Но ничего не вышло. Всю дорогу до Текстильщиков Алик промолчал. Закрыв дверь, поцеловал так, что прокусил ей губу, и повалил на продавленный задами прежних жильцов диван, даже не спросив, хочет ли этого она. День его освобождения совпал с обычными ежемесячными женскими неприятностями. Но Алик, заметив кровь, лишь грубо чертыхнулся, и, не обращая внимания на пачкающие хозяйское добро следы (застелить диван простыней она не успела) вторгся в нее. После двухлетнего ожидания Жанна и сама готова была наплевать на «не те дни», но ужаснулась тому, что любимый даже не спросил, не против ли она.
Прежние томные и возбуждающие поцелуи теперь были больше похожи на попытки перегрызть друг друга. Прокушенная губа кровила, добавляя к пятнам крови на диване еще и вкус крови во рту. Вместо истово ожидаемого счастья она ощущала лишь боль от его грубых толчков (у Петруччо и толчков никаких не случалось, так, одно ковыряние). И ужас, что пятна крови сейчас засохнут и потом их с дивана ничем не выведешь, и наведывающаяся два раза в месяц с инспекцией придирчивая хозяйка выпрет их из квартиры. А если, не дай Бог, хозяйка узнает, что второй, якобы вернувшийся из командировки жилец командировался в зоне, то сама все их манатки с балкона пошвыряет.
Оторвавшись от нее, Алик лишь пожаловался на растертый до кровавой ссадины член и, отвернувшись к стенке, немедленно заснул, издавая незнакомые Жанне звуки – то ли стон, то ли храп. А она сидела у выходящего на загазованный и шумный проспект окна и не могла понять, как жить дальше.
Как жить, когда цель, к которой она с таким трудом доползла, оказалась обманкой. Миражем в пустыне. Вместо пальм и водопадов в реальности один верблюд. Почему вместо долгожданного счастья ей сейчас еще хуже, чем после вмененной близости с Петруччо. Или в тот миг, когда она два года назад оказалась на давно не стиранных простынях в квартире Петруччо, в ней отключили саму возможность любви?
«Попорченных беспородным кобелем сук отбраковывают».
В разговоре со знакомой собачницей она когда-то услышала фразу, которая поразила ее. Сразу даже не поняла, что значит «отбраковывают». Понятно, помет от такой случайной случки из-за непородистого папаши отбракуют, но потом породистую суку опять можно случить с породистым кобелем, и все будет тип-топ.
Не тут-то было! Собачница сказала, что единожды покрытая случайной дворнягой сука в сложных процессах выведения потомства чистых кровей больше не участвует. Отныне она мечена нечистой породой, и в ней, словно занесенный вирус, навсегда поселяется какой-то ущерб. Отымел ее драный кобель и (сколь ни спринцуй хозяин свою дорогостоящую красавицу) свои нечистые следы в ней навсегда оставил. Следы неправильного совокупления въедаются в некую генетическую суть этой суки, и, каких бы элитных кобелей ни приводили ей для будущих женитьб, все следующие ее щенки рождаются с дефектами.
Жанна сидела у окна, вдыхая врывающийся в форточку не воздух, а сплошной выхлопной газ, и чувствовала себя такой отбракованной сукой. Единожды предавшая, терпевшая все сношения с Петруччо, она больше не могла чувствовать. Ей казалось, что где-то там, глубоко внутри нее остались следы от его мерзкого толстого пениса – использовать презерватив Петруччо категорически не желал. Казалось, что частички его выделений въелись в ее влагалище и теперь пожирали ее изнутри, а когда Алик входил в нее, передавались любимому. И она физически ощущала внутри себя следы нечистой, отбраковавшей ее двухлетней случки.
Побежала в убогий санузел с покрашенными болотно-зеленым цветом стенами – о кафеле в этой хрущобе не приходилось и мечтать. Залезла в ванную с ржавыми следами вечно капающей воды. Открутила насадку душа и, засунув куда-то глубоко внутрь себя наспех вымытый хозяйственным мылом шланг – спринцовки под рукой не было, а ждать она не могла, – пыталась исторгнуть, вымыть эту въевшуюся в нее грязь. Но сколь ни вливала в себя совсем не предназначенную для дезинфекции проточную воду, очищения не чувствовала. Лишь красные следы положенных в эти дни месяца выделений плавали вокруг ее ног, создавая на фоне ржавых разводов чугунной ванны ощущение сюра.